– Что-то случилось, Эдди. Тебе лучше приехать.
Воздух тяжелый, туманный, густой. Уже почти два часа ночи; я на верхней ступени, жму на серебристую кнопку: 27-Г.
– Скорее, прошу.
Жужжит домофон, дверь щелкает и открывается, я внутри.
Иду по коридору, домофон продолжает жужжать, дребезжат стеклянные стены.
И я вспоминаю, как в начальной школе нас однажды собрали по учебной тревоге: тренировка на случай торнадо. Мы с Бет бок о бок сидели в подвале, и мое колено, обтянутое джинсами, касалось ее коленки. Слышны были лишь наши вдохи и выдохи. Это было до того, как мы поверили – нам ничто не может навредить. Уж точно не торнадо.
– Не могу смотреть. Прошу, не заставляй меня смотреть.
В лифте, по пути наверх, у меня начинают дрожать ноги. Вспыхивают номера этажей: 1—2—3—4.
В квартире темно – единственная напольная лампа в дальнем углу отбрасывает круг галогенового света.
– Сними обувь, – еле слышно говорит она. Тонкие руки безвольно повисли.
Мы стоим в прихожей; ближайшая дверь ведет в столовую, где лужицей пролитых чернил блестит лакированный стол.
Дальше – гостиная с кожаными диванами; кажется, что армада черной мебели угрожающе надвигается на меня.
Она бледна, волосы намокли. Стоит и вертит головой по сторонам, отводит взгляд, словно не хочет, чтобы я смотрела ей в глаза.
Я и сама не хочу смотреть.
– Кое-что произошло, Эдди. Что-то плохое.
– Что там? – наконец спрашиваю я, не в силах оторвать взгляд от дивана: мне кажется, что он живой, что его черная кожа сейчас лопнет и раскроется, как надкрылья у насекомого.
– Что там? – спрашиваю я, повысив голос. – Там, за диваном, что-то есть?
Она не смотрит на меня, и я понимаю: есть.
Сначала мой взгляд падает на пол, и я вижу блестящую прядь волос, словно вплетенную в ворс ковра.
Потом делаю шаг и вижу остальное.
– Эдди, – шепчет она, – Эдди… все, как я думала?
Четыре месяца назад
После матча нужно стоять под душем не меньше получаса, чтобы смыть весь лак. Отодрать блестки. Выудить все впившиеся в голову невидимки.
Бывает, стоишь под горячими струями долго-долго и смотришь на себя. Пересчитываешь синяки. Трогаешь ссадины. Наблюдаешь, как вода вперемешку с блестками закручивается водоворотом и уходит в слив. Чувствуешь себя русалкой, сбрасывающей рыбью чешую.
А на самом деле просто хочешь, чтобы сердце не колотилось так быстро.
Думаешь: это мое тело, и сколько всего оно умеет! Я могу заставить его вертеться колесом, кувыркаться, летать.
А потом встаешь перед запотевшим зеркалом – уже без малиновых прядей в волосах, без накладных ресниц с блестками. И видишь, что это просто ты – ты, не похожая ни на кого другого.
Незнакомая ты.
Поначалу чирлидинг был для меня способом заполнить бесконечно тянущиеся дни – каждый из этих долгих дней.
Когда тебе четырнадцать, пятнадцать, семнадцать, нужно что-то делать, чтобы убить все это время, это бесконечное зудящее ожидание, когда каждый час, каждый день ждешь чего-то – чего угодно – лишь бы это поскорее случилось.
«Нет никого опаснее скучающих девочек-подростков», – сказала тренер когда-то давно, осенним днем, когда ветер кружил сухие листья у наших ног.