Был я столько раз так больно ранен,
Добираясь до дому ползком,
Но не только злобой протаранен –
Можно ранить даже лепестком.
Ранил я и сам – совсем невольно
Нежностью небрежной на ходу,
А кому-то после было больно,
Словно босиком ходить по льду.
Евгений Евтушенко
Анна стояла у окна, смотрела, как Митя идет по двору к машине. Как старательно обходит лужи, коварно занесенные желтыми кленовыми листьями; сама вчера, не учуяв коварства, угодила замшевой туфлей в лужу. Пропали туфли, зараза. Очень уж ловкие были, учительские. Сочетали в себе удобство и достоинство. Весь день рыскаешь по школе, потом в транспорте пять остановок едешь, потом еще в магазин, и ноги – хоть бы хны… Жалко, да. Это еще поискать надо такие, постараться… Хотя чего она о туфлях! Бог с ними, с туфлями. Всегда почему-то в голову спасительная ерунда лезет, отгоняя тревожные мысли. Вот бы хорошо было и впрямь их отогнать… Не смотреть на Митю в окно, не вздыхать, не думать…
Спина у Мити была напряженной. И в том, как он обходил коварные лужи с листьями, тоже чувствовалось напряжение излишней тщательности. Подошел к машине, открыл дверь, тяжело плюхнулся на водительское сиденье. Даже рукой не махнул привычно, хотя наверняка знает, что она стоит у окна.
Пропадает парень. Пропадает ни за грош, ни за копейку, пропадает на ровном месте. И ничем любимому пасынку не поможешь, можно только смотреть в окно да вздыхать. Беда, беда…
Какое, кстати, слово грубое – пасынок. И звучит отвратительно, как небрежное восклицание: па-сынок… Будто ударное «па» нагло плюет в лицо безысходностью – отделяй, дорогая, мух от котлет! Если не рожала, то и нечего к материнству привязываться! Хотя «мачеха» тоже звучит не сахарком и не белым хлебушком… Хлестко звучит, как пощечина. Мол, наизнанку честно любящим сердцем вывернись, а выше головы не прыгнешь. Злые слова, несправедливые, неправильные.
– Что, Митька ушел? Я слышал, как дверь хлопнула…
Анна ответила не сразу, будто не слышала. Проводила глазами выезжающую со двора Митину машину, откликнулась тихо:
– Да, Паш, ушел… Уехал только что…
И обернулась к мужу. Тот стоял в дверях кухни, потирал сонную вмятину на щеке, глядел страдальчески и в то же время с некой претензией на недовольство. Да, появился у него последнее время этот капризный промельк во взгляде… Будто она была во всем виновата. А может, и не было ничего такого, может, ей показалось. Пашу тоже можно понять – едва выкарабкался из предынфарктного состояния, а тут еще из‑за сына переживай…
– Куда он поехал?
– К Денису.
– Чего ему там, у Дениса, медом намазано? У него, между прочим, дом есть… Вон комната своя… Зачем ты его отпустила?
– Ну, знаешь… Он не ребенок, чтобы его дома под юбкой удерживать. Он состоявшийся мужик.
– Да какой там состоявшийся! В чем состоявшийся? В том, что жену с ребенком бросил? Что с шалавой какой-то связался? И кому он чего доказал?
– Он никому ничего не доказывал, Паш. Он просто влюбился.
– Влюбился? И чем ему Ксюша плоха была, что он в шалаву влюбился?
– Значит, не получилось с Ксюшей. Значит, разлюбил. Или вообще не любил. Это не наше дело, Паша. Слишком тонкие материи, чтобы мы с тобой сейчас походя о них рассуждали.