Одесную одну я любовь посажу
и ошую – другую, но тоже любовь.
По глубокому кубку вручу, по ножу.
Виноградное мясо, отрадная кровь.
И начнётся наш жертвенный пир со стиха,
благодарного слова за хлеб и за соль,
за стеклянные эти – 0,8 – меха,
и за то, что призрел перекатную голь.
Как мы жили, подумать, и как погодя,
с наступлением времени двигать назад,
мы, плечами от стужи земной поводя,
воротимся в Тобой навещаемый ад.
Ну а ежели так посидеть довелось,
если я раздаю и вино и ножи —
я гортанное слово скажу на авось,
что-то между «прости меня» и «накажи»,
что-то между «прости нас» и «дай нам ремня».
Только слово, которого нет на земле,
и вот эту любовь, и вот ту, и меня,
и зачатых в любви, и живущих во зле
оправдает. Последнее слово. К суду
обращаются частные лица Твои,
по колено в Тобой сотворённом аду
и по горло в Тобой сотворённой любви.
Он произносит: кровь из носа.
И кровь течёт по пиджаку,
тому, не знавшему износа
на синтетическом веку.
А через час – по куртке чёрной,
смывая белоснежный знак,
уже в палате поднадзорной —
и не кончается никак.
Одни играют на баяне,
другие делят нифеля.
Ему не нравятся земляне,
ему не нравится Земля.
И он рукой безвольно машет,
как артиллерии майор…
И все. И музыка не пашет.
И глохнет пламенный мотор.
Голое тело, бесполое, полое, грязное
В мусорный ящик не влезло – и брошено около.
Это соседи, отъезд своей дочери празднуя,
Выперли с площади куклу по кличке Чукоккала.
Имя собачье ее раздражало хозяина.
Ладно бы Катенька, Машенька, Лизонька, Наденька…
Нет ведь, Чукоккалой, словно какого татарина,