…И было другу – хорошо. Забытое давно, светло-золотое: яблоня дикая у ворот, сами ворота с жестяным козырьком, крытые густо-зеленой краской, двор, выложенный бетонными плитами, заваленная набок двадцать четверка с проржавленным ярко-рыжим днищем, обитая дерматином дверь с оборванным внизу и слева уголком… Там жил друг чуть ли не двадцать лет и теперь, во сне, растроган был, светел и тих, недремлющим краем сознания чувствуя, как сбегают в постель редкие слезы.
…И дальше, узким коридором: комната в четыре окна, раздвинутый во всю длину стол, и семейство в ожидании пищи: грузный шофер-отец, с трудом носящий необъятное туловище на подгибающихся журавлиных ногах; богомольная бабушка, ждущая смерти, как избавления; работяга и подкаблучник брат, голубоглазый и тяжелорукий; сестра-инженер, чье безумие тогда еще мало было заметно…
А там войдет коротышка-мама, вечная труженица мама, с грубыми руками всю жизнь тяжело работавшей женщины, улыбнется устало и хорошо, водрузит на стол чугунок с тушеной картошкой… Даже во сне ощутил друг одуряющий, вкуснейший этот запах – как вдруг поползло все крупными клочьями, рваться стало и таять, и мать, приблизив к нему обветренно-красное лицо, с угрозистой дрожью сказала:
– А вот щенков, сынок, ты зазря утопил! Незачем было топить – щенков-то! Щенки – они чего тебе сделали?!
Тоска взяла сердце в прочнейшие тиски, и, страдая от полной своей безголосости, от невозможности ответить и возразить – он в жизни не делал ничего подобного – заворочался, застонал друг протяжно, и – сел в постели.
Нехорошо, неправильно ударил звонок, плетью хлестнул по нервам, потащил за шиворот из блаженного сна. Какое-то время друг сидел, соображая – сообразив же, руку протянул, взял трубку и слушал. Звонить, разумеется, мог только один человек, потому как не принято обычно людей поднимать в половине четвертого ночи. Ей же, так повелось, дозволялось все.
Послушав недолго, тихонько вздохнув, он сказал – голос со сна был хриплым, чужим:
– Да, да, хорошо. Вокзал, буфет, через двадцать минут. Хорошо, я буду.
Сжав в полоску тонкую губы, он одевался. Хватит. Пора, наконец, к определенному придти решению. Сегодня он так и скажет: или – или. Пусть решает – думает и решает. Всякому терпению есть предел, даже бесконечному, казалось бы – как у него.
Уже дверью хлопнув, защелкнув замок, вспомнил друг, что сигареты – дома остались, на полу у кровати, выругался тихонько, но возвращаться не стал: плохая все же примета. А разговор, как полагал он, предстоит серьезный – судьбоносный, может быть, разговор.
Вчера, засыпая, он не слыхал никакого дождя – теперь же, в свете оранжевом фонаря, блестел зеркально утопленный двор, местами лишь выпячиваясь буграми асфальта.
Он прыгал отчаянным зайцем, стараясь не замочить ног – конечно же, замочил и снова выругался, во весь теперь голос. Туфли хорошие были и дорогие, в модном магазине купленные туфли. Друг носил их на работу, а сейчас, понятное дело, просохнуть они уже не успеют и придется в старых, еле живых идти.
И подумалось с обидой о том, что и в последние несколько лет, когда он начал, наконец, что-то зарабатывать, денег по-прежнему нет и, как будто в студенчестве, приходится экономить даже на тряпье.