Душно.
С утра об этом говорят, только и слышу. Как об угрозе, чуть ли не военной. Да о давленне. Один другому, словно жалуясь:
Дохнуть, мол, нечем… как в котле.
Сам я не чувствую, не понимаю. Вдохнул да выдохнул. По мне – нормально.
– Какие, – говорит мама, – твои годы.
– Какие, – говорю, – есть, все мои.
Ну а вообще – давно уже не маленький.
– Да нет, конечно, уже взрослый.
Это не я сказал, а мама.
Так же, как старости не понимаю. Вижу, что есть; к себе не применить.
А что пари́т, и я согласен. Тут разногласий быть не может.
Сосны волнуются на Камне. Не от земного труса, а от марева. Папка сказал бы: мельтесят. Мама бы так сказала: зыбнут. Видишь их, сосны, не четко – как через мутное, с разводами, стекло. Древний посудный шкаф стоит у нас на кухне с незапамятных времен – вот в нем такое. Пленка, бывает, расплывется от мазута на воде – похоже. Сложно за ним тарелки разузнать и отличить стакан от кружки – преображаются. В детстве прильнешь, бывало, и любуешься. Словно мультфильм, и будто ты его снимаешь; и режиссер сразу, и зритель. Точно такой же гробом называют у Чеславлевых. Или – бухфетом. Но стекла в том, в чеславлевском, чудней еще, чем в нашем; кино смешнее. А так они – как близнецы. Кастор и Поллукс. Можно решить, что делал их один и тот же мастер и что жил он, этот умелец, скорей всего, в Ялани. Откуда б кто такой привез?.. На чем?.. Железной ветки нет у нас, не дотянули, и от морских путей далековато… Не по Кеми же – из берегов бы ее выплеснуло… Его, бухфет, и краном с места не сорвешь и не столкнешь его бульдозером – такой он.
«Горе. Обо всем свете, – про наш кухонный шкаф говорит мама. – Можно коня в нем содержать».
«Посудник, баба, как посудник, – отвечает ей на это папка. – Без причины придирашься… Зато уж долго не развалится, другой не надо покупать».
«Ну, это правда».
Заподозришь:
Да уж… не папка ли тот славный мастер? Вряд ли. Преданье нас не обошло бы стороной. Не умолчала бы история. Он, папка, сделал коромысло – его вдвоем надо таскать. Мама – не в силах. «На дрова изрубить, – говорит она. – Только что. После беды не оберешься». Папка рассердится, конечно: старался – делал. Одно у него для своего детища слово: коромыселко. Приятно слышать. Пусть уж останется – на память. Может, в музей потом возьмут. Потомки будут удивляться: какими предки были, мол, богатырями. Так вот.
Папка наш шкаф, быть может, и поднимет. В Яла-ни мало кто его сильнее.
Клюв у вороны околоточной, овершившей собой электрический столб перед нашим домом, раззявлен. Настежь. Как будто вставлена в него распорка – ему сомкнуться не дает. Перья – нахохлилась – взъерошены. Взгляд бестолковый и бессмысленный. Сколько сидит, не каркнула ни разу. Ни на кота, ни на собаку. Ни на меня. Редко такое с ней случается. Как заболела. Не полиняла только – черная. Как мурин. Так бы сказал Иван Захарович Чеславлев. И на меня бы посмотрел – сличая… Уже не скажет, не посмотрит. Умер.