«3 марта 1917 года мы, лица ближайшей свиты государя императора Николая Александровича, находясь в императорском поезде, при возвращении Его Величества после отречения от престола из Пскова, постановили: во избежание неточностей и предвзятых рассказов в будущем записать сообща и немедленно, возможно полнее, еще по свежей памяти, все известные нам подробности этого ужасного для нашей Родины события, совершившегося накануне…»
В таких довольно нескладных выражениях начиналась общая запись наших тогдашних свидетельских показаний, обнимая время с вечера 26 февраля до пяти часов дня 3 марта 1917 года.
Дневник этот был записан в пути, между Псковом и Могилевом, карандашом, на многих листах бумаги, под нашу диктовку, начальником военно-походной Его Величества канцелярии генералом К. А. Нарышкиным, обещавшим дать каждому из нас с него копию.
Исполнить это, однако, в пути он не успел, а сам подлинник затем, в тогдашние, полные замешательства и забывчивости дни, затерялся бесследно.
Но содержание его, как и все тогдашние переживания, прочно сохранились в моей памяти и являются главным основанием этой, II части моих семейных записок.
Я их предназначал не для печати, а лишь для моих близких родных, и этим объясняется «ненужность», быть может, многих страниц.
Но и сейчас, когда меня так убедительно просят поделиться с другими – поминая даже имя «истории», – всем тем, чему мне пришлось быть свидетелем как в «затишье» перед бурей, так и в самой «буре революции», мне не хочется ни менять семейный характер моих воспоминаний, ни переделывать их в надлежащую книжную форму.
Несмотря на различие политических убеждений, мы все русские, ведь одна семья, тесно связанная со мною, родною русскою кровью.
Да и нет у меня для такого труда ни достаточного времени, ни необходимого опыта. Будущий историк меня за это, конечно, не похвалит, а близкий современник, быть может, поймет и простит.
Впрочем, слишком смело было бы с моей стороны – песчинки в вихре событий – предполагать о каком-либо внимании историка. Хотя история пишется людьми, для людей и о людях, ей всегда были безразличны оттенки красок тех картин, которые приходилось видеть невлиятельному современнику. Во многих случаях все же приходится об этом пожалеть, так как и сама история есть не что иное, как общее выражение даже не поступков и мыслей, а лишь настроений мелких человеческих единиц, властно руководящих и великими людьми, и великими событиями…
Смотрел ли я зорко и достаточно пытливо в те ужасные, полные злобы и растерянности дни? Не знаю – судить, конечно, не мне.
Говорят, что посторонним, издали, всегда виднее. Может быть.
Но это верно, пожалуй, лишь тогда, когда кругом все ясно, а даль прозрачна и чиста. В надвинувшихся на мою Родину сумерках смуты я все же стоял ближе многих к центру тогдашних событий к семье моего государя, и мне казалось, что в тогдашнем, грязном густом тумане мне был намного яснее виден их настоящий нравственный облик, чем остальным.