«ДЕРЕВЕНЩИКИ»: ПЕРЕЧИТЫВАЯ ЗАНОВО (вместо предисловия)
Несколько раз в ответ на слова о том, что я пишу работу о позднесоветском литературном консерватизме – о «деревенщиках», я слышала от собеседников, чья молодость пришлась на 1960-е годы: «“Деревенщики” – консерваторы? Да… конечно, консерваторы… И все же странно – кажется, это было совсем недавно». Некоторую заминку в разговоре вызывал, как мне теперь кажется, не сам термин «консерваторы» применительно к этому направлению, а то, о чем он напоминал – о действующих лицах, обстоятельствах, атмосфере тех времен, когда «деревенщиков» называли «реакционерами», но относиться к этому клейму и «заклейменным» можно было (уже стало можно) по-разному. Интеллигент хрущевской и брежневской поры в зависимости от идеологических предпочтений мог видеть в «неопочвенных» авторах представителей крестьянской «мелкособственнической стихии», усомнившихся в «завоеваниях Октября», или воплощение «русскости», не убитой «советским», носителей «отжившей» морали и деревенских предрассудков или этически обеспокоенных интеллектуалов, ясно различавших черты близящегося культурного кризиса. Впрочем, причины, по которым в «долгие 1970-е» вроде бы сугубо вкусовое высказывание о «деревенской прозе», комплименты или упреки в ее адрес, легко разворачивалось в нечто большее – будь то свидетельство «духовно-нравственных» устремлений личности или обозначение ее идеологической позиции, еще станут предметом обсуждения в этой книге, а пока только замечу – с тех пор изменилось не так уж много. Да, «деревенщики» давно перестали быть активными персонажами современной литературной сцены, но уж если о них заходит речь, то выясняется, что для одной части читателей с советским культурным бэкграундом они по-прежнему – явление не столько литературного, сколько общественного плана, «мнимые» величины, возникшие в атмосфере фальшивого позднесоветского гиперморализма, а для другой – современные классики, создавшие убедительные художественные миры, повествовавшие о «вечном» (о душе, памяти, жизни и смерти), и заключать их в пределы социоидеологических коллизий – значит не видеть в них главного. Эти споры снова и снова воспроизводят символические (и не только) различия между разными группами читательской аудитории, в том числе ее «профессиональной» части. Вокруг реплики известного филолога «Просто вот из интереса перечитал почти все произведения вашего раннего Распутина и теперь (без)ответственно заявляю: “Это – читать невозможно и не нужно, это – очень плохая проза!”»[1] в социальной сети разворачивается полемика с упоминанием множества имен, привлечением экспертов, которые помнят «как было», аргументацией от этики и от эстетики; высказанные по ходу дела суждения (например: «Вы что, там, в Москве, с ума посходили? Ну Распутин, конечно, не гений языка, но В. В. Личутин – безусловно. На Западе его бы считали первым национальным писателем, за “уровень языка”, а не почвенные клише…»[2]) аккумулируют явные и скрытые предубеждения, которыми определяется наше восприятие литературы как таковой и (не)приятие «деревенщиков» в частности – тут и возмущение столичными вкусами, и принятая по умолчанию антитеза «низкого» (идеологии, «почвенных клише») и «высокого» («языка»), и стремление реабилитировать относительно позднего «деревенщика» Личутина, напомнив о «подлинных» критериях художественной ценности.