Когда мы поняли, что произошло, Настя заплакала. Уселась на жесткую скамью в отделении, ткнулась лицом в ладони. Хлюпкие звуки глушились слезами. Я же стоял у стены, в метре от жены, и, дрожал. Не мог шевельнуться. Рукой и даже пальцами не мог потянуться к Насте, чтобы дать понять – я рядом. Нет, мы были порознь, одиночки в общем горе. И каждый теперь имел право на собственные страдания.
Почему так? Почему родители узнав, осознав, поняв, что никогда больше не увидят дочь живой, – вместо призрачной поддержки в объятиях, расходятся по углам бесчувственного отдела полиции? Почему вообще это случилось с нами?
Слова и взгляды. Взгляды мазали по лицу. Чьи-то глаза высунулись из кабинета. Дежурный поглядывает на нас. И мы под этим огнем взоров – от сочувствия до презрения. Да, и презрение было, я узнавал его, слышал: они обсуждали – как так, потерял дочь на прогулке? Даже вопросы вначале были другие, подозревали, что это я причастен.
А теперь, какие бы слова или взгляды не были адресованы нам – Маришки больше нет. Скорее всего, нет, поправлял я себя, гнал из головы признание до последнего, сердцем чуя бессмысленность этого.
Год спустя Маришку еще оставляли в розыске, фотографии мялись на стендах отделений, но из живого ребенка, что была рядом день, неделю, месяц назад, она превратилась в потрепанную ксерокопию, которую застилал ворох новых ориентировок. Расчет на случайность, пустой фантом удачи.
Через год после исчезновения ушла Настя. Не выдержала – пустой детской, которую мы так и не решились обратить в спальню, кому теперь была нужна спальня… Не вынесла скрипа моих зубов по ночам. И высохшие краски в этюднике Марины. Он так и стоял в углу комнаты, стыдливо прикрытой полотном двери. Когда я покупал этюдник – Маришка танцевала. Да, танцевала вокруг меня, кружась, и чуть не снесла одну из полок магазина. А я прикидывал – хватит ли денег еще и на набор красок. Хватило.
Возможно, жена бы смирилась и начала новую жизнь. Женская практичность меня всегда поражала. Но мое присутствие все меняло. Я упустил дочь из виду в парке, полном людей. Вернулся когда ее уже не было. Виноват я и больше никто.
– Не виню тебя. Не виню, – Настя укладывала вещи в чемодан, с которым когда-то мечтала съездить на море. – Но – не могу. Просто не могу тут, с тобой… – и замолкла. Проговорилась.
Я понимал. Я и сам не мог – с собой. Весь год я был оцепенелым, отлитым из куска грубого шершавого металла. Мог двигаться, что-то чувствовать, но всегда с трудом, скрежетом и лязгом.
– Лучше б ты запил, – в сердцах как-то кинула Настя. Забыл, когда это было – полгода спустя? Больше? Я пробовал. Бесполезно – водка входила, а потом, спустя время, устремлялась наружу, желудок выворачивался, горло выжигало рвотой. Попытки напиться приводили меня лишь к унитазу, но никак не к желаемому – опьянения не наступало, а вместо него тут же поджидало вдвойне унизительное похмелье.
Тогда это забылось, как и многие другие попытки перестать помнить. Теперь, с уходом Насти (я всех потерял, я – папаша-растеряша), в момент, когда за Настей закрылась дверь, я решил выпить.