«…Париж мне по-прежнему мил; я отдал ему свое сердце еще в дни моего детства… Я француз только благодаря этому великому городу: великому численностью своих обитателей, великому – своим на редкость удачным местоположением, но сверх всего великому и несравненному своими бесчисленными и разнообразнейшими достоинствами: это слава Франции, одно из благороднейших украшений мира».[1]
Когда Мишель Монтень[2] писал эти строки, Парижу сравнялось уже шестнадцать столетий и он весь целиком умещался на пятистах гектарах земли. Сегодня Париж раскинулся на более чем десяти тысячах гектаров. За четыре последних века существования столица Франции увеличилась в двадцать раз.
Монтень, попади он из своего Парижа в сегодняшний, не узнал бы ничего, кроме собора Парижской Богоматери, шпиля Сент-Шапель,[3] башни Святого Иакова,[4] кусочка Лувра да нескольких стен в Клюни…[5] Что же до остального: дорог, зданий, транспорта, лавок, звуков, – тут ему просто все показалось бы чужим, ну, кроме разве что названий некоторых улиц на табличках… А если говорить о людях, то, может быть, родными ему показались бы повадки студентов, пробегающих каждый день через скверик у Сорбонны, мимо его мраморного подобия, где Монтень изображен сидящим – совсем по-домашнему, нога на ногу. Скульптура почти не возвышается над землей – мыслитель на одном уровне с проходящими людьми, на одном уровне с жизнью. Но Факультетская улица,[6] где уже в наше время Монтеню воздвигнут памятник, на цоколе которого выгравированы сказанные им прекрасные слова, – эта улица показалась бы ему незнакомой.
Тем не менее Париж как город совершенно тот же, потому что, желая рассказать о нем, дать ему определение, воспеть ему хвалу, – мы говорим словами Монтеня, не меняя ни буквы. В ходе веков камни стираются быстрее, чем слова.
Слава города и его долговечность складываются в основном из поступков, горестей, драм, снов и мечтаний людей, поколения которых сменяют одно другое и память о которых сохраняется дольше, чем их жилища. Добавляя после многих других собственную хвалу родному городу, я уступаю при этом своим склонностям романиста. В истории первых веков его существования, часто весьма туманной и неопределенной, я прилагаю особые старания к тому, чтобы различить человека, людей, тех, чьи деяния, следуя одни за другими, сотворили его легенду и соткали его судьбу.