Ноги принесли меня в «Белую сову», наверное, по старой памяти. В свое время я часто бывал здесь. В свое время… а это чье же? Тоже свое? Или чужое? В свое время… Тогда я любил порассуждать на всякие лжефилософские темы – о предназначении, смысле жизни, разных знаках, особенно после двух-трех рюмок. О будущем. И, разумеется, о политике. И компания состояла из таких же «кухонных» трепачей, хотя дело давно уже происходило не на кухне, а в гостиной с шикарной итальянской мебелью. И сочетались они как корова с седлом – эта доморощенная политизированная философия и итальянская мебель. Тем более что все рано или поздно заканчивалось на деньгах – кто, сколько, как и где. Джинн был выпущен из бутылки – пришло его время. Джинн или золотой телец. Но по старой памяти касались и смысла жизни. Разговоры об этом являются по сути разговорами о надежде и золотом самородке, который однажды попадется в навозной куче по имени жизнь, и хороши под водку и вареную колбасу. А когда треп происходит под семгу, лимон и выдержанный коньяк – это уже, простите, извращение и фальшь. Так и просится на язык расхожая фраза о том, что всему свое время. И место. Время разбрасывать камни, время собирать… и так далее. Настало время денег. Больших, маленьких, громадных и запредельных. Со скрежетом менялись курс и ориентиры корабля. Деньги!
Давно не собираются теплые компании в моем доме – кухня, на которой я готовлю себе нехитрую еду, сверкает хромом и спартанской простотой: ни цветочка, ни тряпки, ни полотенца с петухом или зайчиком, – и похожа на операционную. Приходящая прислуга и случайные подруги пытались создать уют, зачастую с далеко идущими целями – случайные подруги, имеется в виду. Но я упорно восстанавливал статус кво и изголодавшийся по ласке и общению тем не менее держался как кремень. Это мое – и не трожь! Правила, границы, рамки – да, педант – да, зануда – да, сухарь – принимайте или идите себе с богом. И молчалив стал с годами. Мама утром в понедельник по телефону озабоченно спрашивает: «Темочка, ты что, простыл?» – «Нет, все в порядке, просто голос сел». Потому что уже третий день я молчу. Читаю, смотрю телевизор, работаю, покупаю еду в супермаркете – и все молча. «Хочешь, я подарю тебе собаку?» – спрашивает Казимир. «Собака? Мне не нужна собака. Мне никто не нужен. Я самодостаточен». – «Я тебя понимаю, – говорит Казимир. – Если бы ты только знал, как я тебя понимаю. Собаки, дети, жены, знакомые – это плен! А художнику как воздух нужна свобода».
В этом месте я невольно усмехаюсь – внутренне, чтобы не обидеть брата, мнящего себя художником. И кличка была у него в институте, разумеется, Малевич, чем он немало гордился. Брат действительно был неплохим рисовальщиком, но без искры божьей. Какая там искра! Он был технарем, чертежником, архитектором с преувеличенным вниманием к мелким деталям. Руанский собор или там собор Cвятого Штефана в Вене с их отточенной готикой, от нечеловеческого совершенства которой делается страшно – это он мог! Сидел, выписывая… нет! Строя, как карточный домик, – затаив дыхание, добавляя точной рукой мельчайшую деталь, оттачивая арки и углы. Готика нечеловечна, или бесчеловечна, потому как совершенна. И молчалива, и полна тайны. Она –