⇚ На страницу книги

Читать Невидимая дева

Шрифт
Интервал

В новую книгу «Невидимая дева» вошли как известные, успевшие стать классикой рассказы Татьяны Толстой, так и новые, не публиковавшиеся ранее тексты: повесть «Невидимая дева» и рассказ «Учителя».


Эта книга – дополненное и расширенное издание моего сборника «Ночь».

В эту «Ночь», в отличие от остальных книг, я собираю тексты более художественные, – не сиюминутные, не злободневные.

Сейчас я добавила сюда маленькую повесть «Невидимая дева», а также отрывок из воспоминаний – «Учителя». Он примыкает к повествованию, которое я назвала «На малом огне» (напечатано в сборнике «Легкие миры»).

Эти два текста пересекаются. В них мне захотелось вспомнить про дорогих мне людей, а про тех, кого любишь, можно вспоминать без конца, и каждый раз по-разному. Вот я и вспоминаю о них по-разному.

Есть воспоминания утренние, легкие и светлые. Есть вечерние, золотые, – они тяжелее, и это окрашивает тех, о ком вспоминаешь. Бывает вообще ночной мрачняк и депрессняк.

Какими были эти люди на самом деле? Хорошими? Сложными? Добрыми? Раздражительными? Не знаю! Они были любимыми, они – были, и вот я пишу про них, вертя их и так и сяк.

И еще напишу.


Татьяна Толстая

Невидимая дева

На дачу мы заезжали в несколько приемов.

Сначала – когда сходили последние черные корки снега, а это мог быть апрель или ранний май, – ехала мама. Иногда она брала с собой меня, для помощи, но помощи от меня всегда было мало. Я была толстая, мечтательная и чрезвычайно ленивая; ни одно из этих качеств не годится для активной работы в саду. А уж тем более для того, чтобы таскать дрова из сарая или воду с озера. На это мама даже не рассчитывала. Она вообще ни на кого из нас не рассчитывала и делала все сама. Ее молчаливое трудолюбие должно было послужить нам укором, уроком и примером. Но не послужило.

Мы входили в сырые комнаты, чудесно пахнувшие лежалыми льняными скатертями, перезимовавшими одеялами, фанерой стен, старым клеем, выступившим на столах и стульях от влаги, старыми резиновыми сапогами, сосланными сюда, за город, для черных работ. Мама входила первой, светила фонариком, отстегивала шпингалеты на фанерных щитах, закрывавших окна, мы вдвоем снимали эти тяжеленные щиты, и заплесневелые комнаты освещались солнцем. Мы распахивали окна, острый уличный воздух входил в дом, нас охватывал озноб, и не хотелось ничего делать, а хотелось пить на веранде сгущенный кофе с молоком, банку которого мы привезли с собой из города.

А мы так и делали. Мама нареза́ла сыр и хлеб, мы садились в скрипучие плетеные кресла и, щурясь, смотрели в сад сквозь стекла простые и стекла цветные. Цветных было два: кроваво-алый ромб – за которым весь мир представлялся бледно-земляничным, вываренным, как ягоды в компоте, и ромб зеленый, в любой момент создававший иллюзию июля.

Потом мама шла растапливать печь, кипятить воду для уборки, таскать тяжести или двигать мебель, а я делала что-нибудь ничтожное: выдвигала ящик старинного буфета и нюхала старую бумагу, например. Или листала чьи-то забытые блокноты, надеясь среди хозяйственных записей (пачка соды, сах. 5 кг, позв. А.Ф. фтизиатра Мусе, К2-14-68, тесьма корич.), – напрасно надеясь найти какое-нибудь таинственное имя, страстный вздох, отпечаток чужой любви.