Сильвестр Медведев, в прошлом подьячий приказа Тайных дел, а с некоторых пор – начальный человек Печатного двора и монах Заиконоспасского монастыря, приближенный к царскому двору за превеликую свою ученость, сидел, опираясь локтями и спиной на сеном набитую подушку, задрав ноги на перекладину звонницы, закинув голову, подставив голые пятки солнышку. Ряса его была поднята, поэтому солнечные лучи скользили и по телу – поджарому телу монаха… поджарому, но отнюдь не тощему, не изможденному, довольно-таки гладкому и мускулистому, не хранившему никаких следов бичеваний и прочих усмирений плоти. И что касается оной плоти, то она тоже оказалась на виду, и это была плоть как плоть – зрелая, дерзкая и вполне готовая к скорому и скоромному употреблению.
– Прикройся, нехристь! – с блудливой усмешкой, неловко выговаривая русские слова, сказал тощий рыжий монах, который, придерживаясь за нагретый бок огромного колокола, переминался на широких перилах звонницы, поглядывая то на небеса, то на растелешенного Сильвестра.
– Сам ты нехристь, Митька! – беззлобно огрызнулся тот. – Я вон лежу да лежу, наслаждаюсь благолепием Божьего дня, а ты чего делаешь, латинская твоя душа? Вместо того чтобы врачевать болезные очи царя Ивана Алексеевича, вместо того чтобы грыжи заговаривать, как подобает лекарю, ты зришь светило небесное, словно нецый-облакопрогонник[1], дабы дать ответы на вопросы, кои высокой веры Христовой никаким боком не касаемы. Да и врачевания – тож!
– С больной главы на здоровую, – хмыкнул Митька Силин, который и впрямь был лекарем, выписанным из Польши за царскою надобностью. Однако по рождению он был чистокровный русак, насилкою перекрещенный в латинскую веру, которую, впрочем, считал делом нестоящим. Именно поэтому он так легко сошелся с монахом Сильвестром Медведевым, который, в свою очередь, не был особенно истов в православии. Вообще он ни в чем не был истов, кроме книгочийства на древних языках, сплетения словес в стихи, а также болтовни с правительницей Софьей Алексеевной, с которой его связывали дружеские и доверительные отношения. Хорошо зная нового приятеля своего, Митька сказал бы, что отношения сии были не только дружескими, но он уже давно приучился говорить лишь то, чего от него ждали. На том, между прочим, и зиждился успех его как непревзойденного гадателя и знахаря.
– Ну, глаголь, сыне, глаголь! – нетерпеливо понукнул меж тем Сильвестр. – Глаголь, чего ты там, на солнце-то, зришь? Будет ли князь Василий Васильевич на Москве царем? А я – патриархом?
Митька до рези в глазах всмотрелся в огненнокипящий шар, подвешенный промыслом Божиим посреди синих-пресиних небес, и медленно выговорил:
– Зрю князя Василия Васильевича Голицына. У него на голове венца нет, а мотается сей венец то по груди, то по спине.
Сильвестр тихо хрюкнул, сдерживая непочтительный и неуместный смех, и сдавленным голосом спросил:
– А еще чего зришь? Меня? Государыню-царевну? Федора Леонтьевича?
– Ни тебя, ни государыни-царевны не вижу, – после недолгого молчания признался Митька Силин. – Зрю великих государей, Ивана да Петра. У них на головах венцы, как и положено быть. А Федор Леонтьевич повеся голову стоит, и это значит, что ждет его кручина великая, а то и погибель.