Голосили колокола. Отмаливал трехсотпудовый, «торжественный» в колокольне Богородице-Алексеевского монастыря. Звон и гул волнами, покорно рваному, часто меняющему направление ветру, бродили над городом.
К месту упокоения таинственного старика вела хорошо натоптанная тропинка. Совсем не тот «проспект», что получился в сугробах, когда большая часть христианского народу отправилась к проруби. Но и забытой могила не выглядела.
Ленты выцвели на солнце, поистрепались в ветрах и грозах. Когда-то могучие еловые венки высохли, хвоя за два прошедших года успела поосыпаться. Издалека все это еще выглядело нарядным, а вблизи создавало совершенно удручающее впечатление. И замерзшая, обледенелая веточка с цветками какого-то комнатного растения только усиливала эффект.
– Вот так вот, старик, – поворочав прежде головой, убедившись, что ни одна живая душа не может услышать, выговорил я. – Вот так у нас с тобой. Пока при власти были, пока силой владели – и лап еловых для нас с тобой не жалели. С оркестром встречали. Слова льстивые говорили… Теперь вот геранью какой-то пытаются отделаться…
Не знаю, почему именно эти речи завел. Так-то у меня не все еще плохо было. Ну лишили должности, ну на письма перестали отвечать. Так ведь и обвинить-то в том некого. Сам виноват. Теперь-то вот понимал – не стоило искушать судьбу лишний раз. Мог бы и отсрочить дела немного, съездить на свадьбу к Никсе с Дагмарой. Глядишь, не ломал бы теперь голову – что за «черные силы нас злобно гнетут». Знал бы со всей определенностью, что именно уготовили мне во дворцах, вызывая в столицу.
– Не мог я иначе, Кузьмич… – То ли особо колючий ветерок пробрался под одежду, то ли что-то потустороннее коснулось, только я вдруг вздрогнул всем телом. Будто плечами пожал. – Понимаешь… Ты жизнь прожил, ты поймешь! Понял как-то – нельзя мне отсюда уезжать. Соблазна, что ли, забоялся. Вдруг предложили бы местечко теплое, возле самой кормушки… Сам знаешь – себя легче всего уговорить. По-первой, убедил бы, что из Петербурга больше для Сибири сделать смогу. Потом…
Мягкий мех воротника вдруг уколол подбородок. Пришлось снять перчатку и лезть, расправлять волоски, вертеть головой.
– А ныне… – продолжил и замолк. Не находились нужные слова. Чувствовал, что это очень важно именно здесь и сейчас говорить только такие – только нужные. – Опора у меня пропала. Словно на льду стою. Туда или сюда шагнуть опасаюсь – а ну как поскользнусь?! Дел полно, работы непочатый край, а руки опускаются… Вдруг не той дорогой пошел? Или грех какой-нибудь на мне…
Нет, Герочка. Не родня он мне. А обращаюсь так к почившему старцу оттого, что оба мы с ним теперь как бы не от мира сего. Оба померли по одному разу… Однополчане вроде как, едрешкин корень. Тебе, малыш, этого не понять.
Есть, правда, одно отличие. Этот-то, Федор свет Кузьмич, уж точно в то беспросветное место, где миллион лет томилась моя душа, не попал. Я просто в этом уверен! Не ведаю, кем на самом деле был этот старец – царем, не сумевшим найти в себе силы и дальше тянуть неподъемный груз грехов, или другим каким-нибудь дворянином. Но ведь самое-то главное – смог же он вовремя одуматься. Отринуть все неправедное и податься в странствия.