День не заладился с самого раннего утра. Ещё вчера был веселенький, солнечный, с легким морозцем, а к утру небо над Харьковом затянуло тяжелыми тучами, подул пронизывающий ветер, и на землю посыпалась белая крупка, а потом и вовсе заморосило, захлюпало под ногами.
– Ну и погодка! – сказал Бушкин, как-то боком вышагивая рядом с Кольцовым: то ли пытаясь прикрыть его от порывов ветра, то ли пряча свое лицо от мокрого косого дождя. – Не то осень, не то зима! В такую погоду помирать не жалко!
– А вы, Тимофей, оставались бы при Иване Платоновиче, – посоветовал Кольцов. – Троцкий вас к нему откомандировал.
– Когда это было! Я с лета то при Иване Платоновиче, то при вас. Вернусь обратно, меня свободно могут в дезертиры записать, – не глядя под ноги, ступая по лужам, возразил Бушкин. – Не, я уж – при вас. Не хочу больше на бронепоезде кататься. Поначалу ничего, а потом приедается. Скукотища. А с вами – бедовая жизнь. Вон даже в Париже побывал. Такое и во сне не могло присниться.
– Да уж удали у нас – через край… – буркнул Кольцов.
Ставка Южного фронта несколько дней назад переместилась под Каховку. Вместе с Фрунзе поближе к фронту выехал и Менжинский[1] со своим Особым отделом. Но кто-то по каким-то причинам не успел на этот «литерный» эшелон. Они постепенно собирались в гулком опустевшем здании, занимавшем Особый отдел. Встречал всех Гольдман, составлял список. Часам к десяти собрались пятнадцать человек, вместе с присоединившимся к ним Бушкиным.
Больше ждать было некого. И они всей гурьбой двинулись на железнодорожный вокзал.
На переговоры с военным комендантом пошли двое: Кольцов и Гольдман. Еще ранним утром сотрудники Особого отдела сразу же выделили среди своей среды Кольцова, и со всеми вопросами и предложениями почему-то обращались именно к нему. Гольдман всем своим деловым видом показывал, что сейчас, в отсутствие руководства, является здесь главным: составлял списки, укоризненно отчитывал опоздавших, отдавал какие-то незначительные команды, которые никто не выполнял. Но вскоре и сам признал своим временным начальником несуетливого и не слишком разговорчивого Кольцова.
У военного коменданта станции было многолюдно, тесно и густо накурено. Сам комендант, горло которого было замотано в темно-серый шерстяной шарф, хрипло отбивался от посетителей. Особенно настойчиво наседал на него высокий и тощий морячок, похожий на калмыка.
– Понимаешь, у меня люди могут без харча остаться. А им – в бой. На пустое-то брюхо!
– Чего ж не понять? Очень даже понимаю… – хрипло отбивался комендант.
– Так предпринимай!
– А что я могу! Белгород с самого утра ни один эшелон на Харьков не выпустил.
– Это называется саботаж!
Остальные, поддерживая морячка, тоже забузотёрили.
– По законам военного времени… – почувствовав поддержку, морячок потянулся к болтавшейся у колена деревянной кобуре маузера.
– Вот этого – не надо! – протиснувшись к заваленному бумагами столу, твердо сказал Кольцов. – Что происходит?
– Саботажника, понимаешь, выявили! – обернулся к Кольцову морячок. – С утра ни одного эшелона с Белгорода не принял. Видать, сговорились. Надо бы туда кого-нибудь из ЧК направить, пусть разберутся.
– Ну, я из ЧК, – спокойно сказал Кольцов. – Ну и что ты хочешь?