И пришла весна – добрая и бестолковая, как недозрелая девка.
В переулках на селе – грязь по колено. Люди ходят вдоль плетней, держась руками за колья. И если ухватится за кол какой-нибудь дядя из «Заготскота», то и останется он у него в руках, ибо дяди из «Заготскота» все почему-то как налитые, с лицами красного шершавого сукна. Хозяева огородов лаются на чем свет стоит.
– Тебе, паразит, жалко сапоги замарать, а я должен каждую весну плетень починять?!
– Взял бы да накидал камней, если плетень жалко.
– А у тебя что, руки отсохли? Возьми да накидай…
– А тогда не лайся, если такой умный.
А ночами в полях с тоскливым вздохом оседают подопревшие серые снега.
А в тополях, у речки, что-то звонко лопается с тихим ликующим звуком: пи-у.
Лед прошел по реке. Но еще отдельные льдины, блестя на солнце, скребут скользкими животами каменистую дресву; а на изгибах речных льдины вылезают синими мордами на берег, разгребают гальку, разворачиваются и плывут дальше – умирать.
Сырой ветерок кружится и кружит голову… Остро пахнет навозом.
Вечерами, перед сном грядущим, люди добреют.
Во дворах на таганках потеют семейные чугуны с похлебкой. Пляшут веселые огоньки, потрескивает волглый хворост. Задумчиво в теплом воздухе… Прожит день. Вполсилы ведутся неторопливые, необязательные разговоры – завтра будет еще день, и опять будут разные дела. А пока можно отдохнуть, покурить, поворчать на судьбу, задуматься бог знает о чем: что, может, жизнь – судьба эта самая – могла бы быть какой-нибудь иной, малость лучше?.. А в общем-то, и так ничего – сойдет.
В такой-то задумчивый хороший вечер, минуя большак, пришел к родному селу Степан Воеводин.
Пришел с той стороны, где меньше дворов, сел на косогор, нагретый за день солнышком, вздохнул. И стал смотреть на деревню. Он, видно, много отшагал за день и крепко устал.
Долго сидел так, смотрел.
Потом встал и пошел в деревню.
Ермолай Воеводин копался еще в своей завозне – тесал дышло для брички. В завозне пахло сосновой стружкой, махрой и остывающими тесовыми стенами. Свету в завозне было уже мало. Ермолай щурился и, попадая рубанком на сучки, по привычке ласково матерился.
…И тут на пороге, в дверях, вырос сын его – Степан.
– Здорово, тять.
Ермолай поднял голову, долго смотрел на сына… Потом высморкался из одной ноздри, вытер нос подолом сатиновой рубахи, как делают бабы, и опять внимательно посмотрел на сына.
– Степка, что ли?
– Но… Ты чо, не узнал?
– Хот!.. Язви тя… Я уж думал: почудилось.
Степан опустил худой вещмешок на порожек, подошел к отцу… Обнялись, чмокнулись.
– Пришел?
– Пришел.
– Чо-то раньше? Мы осенью ждали.
– Отработал… отпустили пораньше.
– Хот… Язви тя!.. – Отец был рад сыну, рад был видеть его. Только не знал, что делать. – А Борзя-то живой ишо, – сказал.
– Но? – удивился Степан. Он тоже не знал, что делать. Тоже рад был видеть отца. – А где он?
– А шалается где-нибудь. Этта в субботу вывесили бабы бельишко сушить – все изодрал. Разыгрался, сукин сын, и давай трепать…
– Шалавый дурак.
– Хотел уж пристрелить его, да подумал: придешь – обидишься…
Присели на верстак, закурили.
– Наши здоровы? – спросил Степан.
– Ничо, здоровы. Как сиделось-то?
– Ничо, хорошо. Работали.
– В шахтах небось?
– Нет, зачем – лес валили.