(Октябрьские дни в Иваново-Вознесенске)
Мы знаем, что 25 октября совершится переворот – именно 25-го, – ни раньше, ни позже. Центральный бой будет в Питере и Москве – там решается почти все.
Туда будет нужна наша помощь: мы должны им сказать, что сами готовы, что можем дать своих лучших солдат, что здесь, у себя, мы – победители!
Когда один, другой, десятый, сотый город скажет, что и он победил, что и он готов к помощи, – только тогда победа. Деревня победит вослед… Мы это знаем и лихорадочно готовимся к роковым, решающим дням.
Рабочим за октябрь выдано по пяти фунтов дрянной муки. Больше не дадут ничего, надежд на близкую получку нет, достать неоткуда, а покупать им не на что и негде. Положение грошовое.
Мы приходим на митинги, многотысячные митинги ткачей, которые собираются у себя по фабричным дворам.
Приходим, сами до тошноты голодные, говорить с ними о голоде.
– Рабочие! Дорогие товарищи!.. Видите сами – откуда мы добудем хлеба?.. Ближнюю неделю так и не ждите, не будет совсем… А там… там, может быть, будет: твердо не заверяем, а надежда есть… Вы за октябрь получили только пять фунтов – это тяжело; но что же делать, коли хлеба нет и не видно: все картофельную шелуху жуем…
– И картофельной-то нет, – простонет из гущи со скорбью ткачиха, и ей глухо отзовется старая, строгая мрачная соседка:
– Ах ты, господи, что же делать-то будешь…
– А вот што, – взвизгнет откуда-то женский крик, – вот што делать: у меня два дня не жрамши дети сидят!.. Ишь словарь какой нашелся (это уже к нам), на што мне слова твои, ты хлеба дай – хлеба, а то мне – тьфу на тебя… Вот што…
Это мать. Она не говорит, а, прыгая на месте, пронзительно и часто причитает, неистово машет руками. Грани терпения перейдены, ее уговаривать невозможно.
Молчаливо стоят угрюмые, суровые ткачи: они понимают голодную мать – не помешают ей в криках, в протестах, в угрозах отвести взволнованную душу. И мы замолчим.
Так одна от другой, заражаясь скорбью, вспомнив плачущих голодных ребят, еще больней, еще острей почувствовав вдруг всю муку лишений женщины-матери, измученные ткачихи взывают о помощи, бранят и проклинают – кого?.. Сами не знают кого, голосят, словно у дорогого гроба…
Спокойны, строги, серьезны стоят без движения ткачи…
Проходят минуты острого негодования, жалоб, безумных протестов и угроз… Море утихает, снова можно сказать; говоришь – и слушают тебя, и верят тебе, и знают, что помощь придет все равно откуда-то из совета, от этих вот, стоящих на бочках, людей, которых выбрали они же, ткачи, которым вверили свою жизнь и которых можно крепко побранить, излить на них всю невыносимую боль страданий от голода, от болезней, лишений на каждом шагу и каждый миг: свои, не обидятся.
Пробовали на эти митинги проникать мясники и в бурные минуты недовольства и угроз начинали сами кричать, только по-своему, по-мясницкому… Их узнавали, иной раз колотили, выбрасывали из рабочих дворов:
– Не лезь в чужое дело – здесь свои бранятся, сами и столкуются…
Над толпою проносятся слова:
– Мы опутаны изменой и предательством. Правительство бессильно: оно продолжает кровавую бойню, оно фабрики держит за фабрикантами, не дает крестьянам землю… Станем ли дальше терпеть? Сила в нас, мы все можем сделать!