Очень темная была ночь, когда я, нагруженный разными свертками, усталый как черт и голодный, подошел к своему переулку. Здесь, у аптеки, я должен был подождать ее. На улице уже было тихо и глухо. Москва отдыхала после тревожного дня перед тревожной ночью. Все мы, москвичи, знали, что через несколько минут обязательно прозвучит сигнал воздушной тревоги, фриц опять начнет рваться к нашему городу и мы уведем женщин, детей и стариков в бомбоубежище, а сами побежим на свои места – в лестничные клетки, в подъезды и на крыши, будем слушать надсадный вой чужого мотора и с надеждой смотреть на кинжально-перекрещивающиеся лезвия прожекторов. Нетерпеливым сердцем будем подгонять зенитчиков и будем радоваться, когда услышим первые удары наших батарей, – они такие сильные, молодые и стучат полновесно, как весенний первый гром, когда, резвяся и играя, – как там дальше? Ах да, – грохочет в небе голубом! Знал я также, что молодой командир батареи у зала Чайковского будет командовать: «Огонь!», и это всем нам, дежурящим на окрестных крышах, будет как маслом по сердцу.
Да, скоро объявят воздушную тревогу, а пока Москва немножко отдыхала, и я стоял на перекрестке в полной темноте, и, видно, никогда не забыть мне этого часа в последнюю августовскую ночь в Москве, когда я ждал на углу возле аптеки эту женщину и знал, что завтра я уйду из моего врезанного в сердце города, и от нее уйду, и буду делать что-то большее, чем дежурство на крышах и тушение зажигалок.
А время все шло, и от нетерпения я уже насчитал несколько раз по пятисот, а Валя все не приходила. Я вошел в парадное, где стояла будка автомата, опустил гривенник и, отсчитывая в синей темноте буквы и цифры на телефонном диске, набрал ее номер. Телефон басисто прогудел, и Валя сняла трубку. Это сразу ударило меня по сердцу. Я слышал ее голос, а ведь она не должна была быть дома. Это поразило меня. Она, значит, дома, а я стою на ветру и жду ее, а она вовсе и не собирается проводить меня, провести со мной вечер, проститься…
Я сказал:
– Это я, что ж ты не идешь?
И я услышал, как она ответила мгновенно, как будто знала, что я позвоню, и как будто давно уже отрепетировала свой ответ.
– Понимаешь, Зойка, – сказала она, – ничего не выйдет, мне не вырваться сегодня. Семейные дела заели. Да и поздно уже!
Какая, к черту, Зойка? Я почувствовал, что у меня упало сердце. Я сказал:
– Я не Зойка. Это Митя говорит.
Она засмеялась.
– Нет, Зойчик, не могу. Не проси.
Я сказал:
– Я завтра уезжаю. Ведь ты же плакала. Что ты несешь? Мы не простимся?
Она помолчала, потом сказала тихо и очень внятно:
– Неудобно. Надеюсь, ты напишешь. Будь здорова.
Я услышал комариный писк разъединения и механически повесил трубку.
Вышел я из будки, так резко толкнув дверь, что ушиб кого-то, стоящего там в темноте.
– Ох, – сказал кто-то, – чуть-чуть не убил.
В парадном стояла девушка. Синий свет не давал возможности разглядеть ее лицо.
Я сказал:
– Извините, – и хотел было уйти.
Но она сказала:
– Я вас давно жду. Одолжите мне гривенник, пожалуйста, или разменяйте двадцать копеек.
Я протянул ей монету. У меня их всегда полны карманы. Она взяла гривенник, нашарив в темноте мою руку, и я ощутил прикосновение горячих и сухих пальцев. Она сказала: