Белый – цвет смерти. Саваны бедноты, мраморные надгробия богатеев, выбеленные временем черепа и кости тех и других, а ещё – астрал. Чуждая всему живому стихия оказалась белее молока, белее даже свежевыпавшего снега.
Это я осознал после того, как резкий тычок меж лопаток бросил в белую муть каменной купели, а до того наивно полагал, будто очищение духа – всего-навсего ритуал вроде церковного омовения небом. Ничего подобного! Я ухнул в бездонную пучину, завис в ней муравьём в смоле или вмёрзшей в лёд рыбиной, зашёлся в безмолвном крике, не в силах вытолкнуть из себя ни звука. Белизна, тишина и стылость легко проникли в душу и заморозили саму мою суть, поставили на грань между жизнью и смертью, а затем на краткий миг или на всю клятую вечность утянули за край бытия. Изменили окончательно и бесповоротно.
Или же это изменился я сам?
Опомнился, совладал с растерянностью и превозмог страх, напитал злостью и болью теплившийся где-то в глубине души огонёк атрибута.
Гори!
Стылость сгинула под натиском лютого жара, тишину разметал рёв пламени, а белёсая муть астрала разом вскипела, и меня выдернули из купели, выволокли за пределы погасших линий пентакля, бросили на каменный пол.
– С возвращением, адепт! – услышал я, скорчившись на мраморной плите с бешено колотящимся сердцем, клацающими зубами и сведёнными судорогой мышцами, при этом – совершенно сухой.
Накатила волна невероятного облегчения, я переборол дрожь, собрался с силами и поднялся на ноги, растянул в беспечной улыбке губы.
Выгорело! Теперь я взаправдашний тайнознатец!
Маг и колдун!
Адепт!
Только вот последствия ритуала не ограничились одним лишь очищением духа, и в заполонившей меня белизне мало-помалу стали прорезаться новые краски. Нечто, таившееся до поры до времени в глубинах духа, взялось тянуть в себя силу, изменяться и расцветать. А попутно – перекраивать ещё и меня, делая кем-то большим, нежели простой адепт.
Черти драные! Теперь-то что ещё?!
Иной раз судьба подаёт нам знаки, будто бы даже шепчет на ушко «никуда сегодня не ходи» или, напротив, подталкивает в спину, суля успех и удачу. Жаль только, эти смутные знамения становятся ясны и понятны лишь после того, как всё уже свершилось и ты либо ковыляешь прочь, зажимая пальцами разбитый нос, либо гордо вышагиваешь, бренча в кулаке монетами. Если, конечно, и вовсе сумеешь расслышать и впоследствии припомнишь тот судьбоносный шепоток. Я – не смог.
Просто шлёпал босыми ступнями по раскисшей после ночного дождя дороге, придерживал свисавший на ремне с плеча короб и прикидывал, как бы не увязнуть в очередной глубоченной луже. Ноги уходили в жидкую грязь где по щиколотку, а где и сильнее, зазеваешься – и будешь потом дёргаться на потеху лавочникам и вольготно катившим на телегах возницам.
Четвёрку заступивших на дорогу парней я приметил, лишь когда до тех осталось шагов десять, не больше. Глянул, узнал, кивнул.
– Здоров, босяки!
Ответ поразил до глубины души. Самый упитанный из четвёрки сложил на груди пухлые руки и заявил:
– Куда прёшь, Худой? Деньгу гони!
За такое обращение стоило дать в морду безо всяких разговоров, но я сдержался и руки распускать не стал, правда, и ответил в том же духе.
– Да ты, Жирдяй, никак белены объелся? – спросил, подходя к сынку мясника и его подпевалам.