Тень кралась задами, пригибаясь к мерзлой земле. Собаки провожали ее рычанием сквозь зубы, шерсть на загривках вздыбилась. Тень была мерзкой, чуждой, вызывающей инстинктивную ненависть, память о которой хранили многие поколения собак. Но никто не лаял, оберегая последние сны хозяев. Хозяин, вставший не с той ноги, да еще не выспавшись, того гляди, палкой приложит верного сторожа. В конце концов, тень не лезла во дворы. И собаки лишь скалили зубы: мол, подойдешь – огребешь, а лучше ступай себе мимо. Тень не приближалась, скользнула за заборами – и пропала. Вот и ладушки. Ну ее, эту тень. Ворча, собаки вновь устраивались на своих подстилках.
Скрипнула дверь покосившегося домика, загремело ведро. На крыльце появилась женщина, закутанная в некрашеный шерстяной платок и толстый ватник. Она поспешно притворила дверь, чтоб из дома не выходило тепло, и зевнула, прикрывая рот рукой.
Фонарь у ограды не горел, лишь скособочившийся деревянный столб, прогнивший от сырости и неухода, да неопрятная веревка провода, будто случайно зацепившаяся за него, напоминали о том, что уже несколько лет деревенскому монтеру недосуг заменить перегоревшую лампочку. Когда-то для этого было достаточно бутылки самогона. Теперь, с приходом новых русских, в деревне ценилась иная валюта, какой не водилось у Марии Павловны.
Поколебавшись, Мария Павловна решила сэкономить, не стала зажигать свет на крыльце. Полная луна, на фоне которой антенна на крыше казалась жутким, сошедшим с телеэкрана пауком, ярко освещала двор, безжалостно подчеркивая его убогость. Промерзший кран у огорода, давно не крашеный забор, обшарпанный почтовый ящик, прибитый к калитке. Щербатая лавка, рукомойник, корыто. Курятник и хлев, еще более ветхие, чем сам дом. Сиротливость и нищета глядели из каждого угла.
Заблеяла коза. Женщина подхватила ведро и зашлепала к хлеву по раскисшему снегу.
Звезды гасли, когда она закончила все дела. Подоила коз; шикая на квочек, забрала у них два яйца; навела в помещениях для живности порядок, задала корма. Зачерпнула из корыта ковш воды, согрела на плите и умылась.
Когда Мария Павловна скинула в доме платок и ватник, стало видно, что она не растолстевшая к старости бабка, доживающая у родного очага свой век, а вполне еще кондиционная женщина. Худенькая, в простом поношенном платье, с длинной, скрученной на затылке в узел светло-русой косой, в которой почти незаметна была седина. Лицо, на котором жизненные невзгоды оставили печальные складки у рта и глаз – но еще не морщины. Ее, пожалуй, можно было бы назвать привлекательной, если бы не опустившиеся плечи, да безвольная, шаркающая походка, да неизбывная грусть в глазах.
Марии Павловне было двадцать восемь лет.
Она съела яичницу из одного яйца, помогая себе корочкой хлеба, выпила чашку чая без сахара. Аккуратно перелила молоко из ведра в пластиковые бутылки с нарядными этикетками, сложила в авоську. Выходя из дома, плотно обмотала голову платком и запахнула ватник, отчего стала казаться раза в два толще. Ватник в нескольких местах был заштопан.
Она могла бы не надевать платок. Не так уж холодно было, в самом деле – около нуля. Но она не любила, когда новые русские и их горничные пялились на ее косу. Жадно-завидующе.