Борька сказал, у ворона того шесть глаз, четыре крыла, перья что смоль – каждое не меньше локтя – и костяной гребень вдоль хребта. И будто несли клеть с чудо-птицей через весь город вчетвером на двух здоровенных жердях, точно паланкин заезжего восточного господина.
Вот только верить Борьке на слово – все равно что не глядя с обрыва прыгать: то ли на суку повиснешь, то ли в воду войдешь, то ли о землю переломаешься. Потому-то Дельфира сейчас и лежала по уши в соломе, силясь рассмотреть что-нибудь сквозь рассохшуюся крышу птичника.
Слева, припав глазом к самой широкой прорехе, притаилась Людмила, а справа пыхтел Борька, явно оскорбленный их сомнениями.
– Ну, видали? – Он подполз ближе. – Что я говорил!
– Угомонись, сиволап. – Фира легонько пихнула его локтем в бок. – Не то свалимся храбрам[1] на головы, вот будет потеха.
И потащил же его леший вслед за ними, эдакого детину! Раньше-то он мог отплясывать на сеновале, и хоть бы что, но ныне не мальчишка уже, почти мужчина, а словно не сознает, как вымахал к четырнадцатому лету. Того и гляди истинно проломит крышу.
– Да я как перышко! – свистящим шепотом возмутился Борька.
И тёс под ними, точно в насмешку, заскрипел.
– Многовато их, – прошелестела солома голосом Людмилы, а затем и ее всклокоченная голова поднялась из стога. – Давно ль птиц стерегут пуще девиц в тереме?
Фира только хмыкнула.
Кабы терем стерегли как следует, разве ж очутились бы они здесь, да еще и на закате?
То есть Фира б, может, и очутилась – на побеги непутевой чужачки смотрели сквозь пальцы, а если и ругались, то для вида, не боле, – но вот княжну бы верно заловили на пороге. И заперли бы на семь засовов до самой свадьбы, и князю-батюшке донесли бы. Благо подслеповатую няньку Дотью никто не спешил заменить кем помоложе да поглазастее, а прочие так ошалели от подготовки к пиру, что о невесте переживали последним делом.