О, бедный мой, блаженный тихий край
О, бедный мой, блаженный тихий край.
От старых яблонь ласковые тени.
Калитки скрип. Уткнувшийся сарай
В берёзовые прелые поленья.
Приют моей кочевницы-судьбы.
Случайный кров навек оставил память:
Сухих полей полёгшие снопы,
Поток лучей в оконной старой раме,
Лесов замшелых гордые вихры,
Речушка, заблудившаяся в поле,
Медовый пряник солнечной жары.
Извечный опыт светлой русской воли.
К отъезду цвёл волнующе жасмин,
И старый дом постанывал украдкой.
Склонилась я печально перед ним
И в путь ушла с молитвой, без оглядки.
2011
…Я блуждал в искусственной чаще
и открыл лазоревый грот…
Неужели я настоящий
и действительно смерть придет?
О. Э. Мандельштам, 1911
Горит застенчивый восток.
Вскипает кровь и человечность.
Так тянет жить, что поперёк
встает обещанная Вечность.
Где жемчуга воскресных рос
и восхитительные грозы
даются свыше без угроз —
само бессмертье под угрозой.
Мне серый облик мостовой
и строгий тон домов окрестных
запоминаются строфой,
как детский лепет интересный,
как неизбежности мотив,
как мелос вдумчивого Данте —
домов немые секунданты
надёжно встали позади.
И дней прозрачных череда
пройдёт, не спрашивая, мимо,
лишь опуская иногда
стопу на час необходимый
в немытый будничный настил
шероховатых предписаний —
корил ли ты, благословил
последний вдох под небесами.
За торжествующими даль,
за побеждающими – время.
И бьётся прошлого хрусталь,
стирает будущего кремний.
Всепоглощающая грусть
в разоблачительных утехах
предназначает человека
к витой изящности искусств.
Проникновенные слова,
и понимающие лица.
Дворы столичные сперва,
подворья тёплые провинций.
Над колокольнями стрижи,
а над уставами – скрижали
и Бог Любви, что нам вершит,
но лезть к Нему не разрешали.
Здесь полуночною порой
склоняет к путнику влюблённо
берёзка с белою корой
главу на гати полутёмной.
Вдали деревни огоньки,
и бродит эхо драк собачьих.
Ночные запахи тонки,
но ничего уже не значат.
Прикосновения нежны,
недоумённы восклицанья.
Разливы неги всполошит,
играя, звёздное мерцанье.
Но в предрассветной глубине
возникнет заревом жар-птица,
и шторы съёжатся в окне,
боясь пред ней испепелиться.
На подоконнике браслет
иссиня-чёрной тенью брызнет
на златотканый чистый свет,
на тишину, на чьи-то жизни.
В прощальном всплеске белизны
уста сольются и отпрянут,
пробуждены к разлуке рано,
приходом дня потрясены.
Здесь мира праведная боль
в шкале отчаянья все выше,
и после маленькой второй
от нас добра никто не слышит.
В букете кухонных дымов
всего приятней сигаретный —
дым исчезающих миров
и рок десницы безответной.
На вседозволенной траве
пласты лесного терракота.
Кто не был прав и кто правей —
один вопрос, одна забота,
одно занятье пустомель.
В часы чаёв и омовений
идет негласная дуэль
за честь просаженных мгновений.
Спасенный амфорой стиха
от помраченья нестиховий
глядит на синие верха,
в долины облачных верховий.
Он, может быть, ещё живой.
Его глаза дождю открыты
и тёплой осени ржаной,
и разрешительной молитве.
А на восточной стороне,
где над Невой Ростральных пламя,
где довелось родиться мне,
где я расстреляна годами,
ещё стоят мои дома,
моих осечек секунданты.
Они совсем не виноваты,
я их назначила – сама!
2012