Худенький, живой, с милыми карими глазами – таким и остался в памяти от того лета Константин Васильевич Мочульский. Солнце Канн, зеленая тень платанов над кафе пред морем, теплый ветер…
Я его мало тогда еще знал, но ощущение чего-то легкого, светлого и простодушного сразу определилось и не ушло с годами, как ушло солнце и счастье юга.
Позже, в Париже, медленно входил он в нашу жизнь. Сначала находясь на горизонте, как приятный и изящный собеседник, незлобивый и просвещеннейший. А потом, во время войны и нашествия, – вдруг и сильно придвинулся.
Было тогда чувство большого одиночества. Полупустой Париж, владычество иноплеменных, нас же оставалась небольшая кучка – тех, кого никакие режимы не переделают уже.
Встречи с ним светло вспоминаются в те годы. Он приходил к нам, мы обедали, потом вслух читали: я ли ему свое, он ли мне главы из «Достоевского».
Мы жили, несмотря ни на что, как нам нравилось. В любой миг могла взвыть сирена – бомбардировка прервала бы чтение. Но пока тихо и не поздно еще возвращаться домой, он слушал тринадцатую песнь «Ада» или отрывок из романа, я о женитьбе Достоевского или о князе Мышкине.
Он жил один, вечный странник, но не совсем одинокий: вместо семьи друзья. Может быть даже, в них семья для него и заключалась, не по крови, а по душевному расположению. Он любил дружбу и в друзьях плавал.
Как человек одаренный, был на себе сосредоточен, был очень личный, но дружбу принимал близко. Без нее трудно ему было бы жить. А жизнь он любил.
Родом с юга России, нес в себе кровь исконно русскую, но и греческую со стороны матери. Вышел русским и средиземноморским. («А я больше всего на свете люблю море, Средиземное море Одиссея и Навзикаи».) Сколько мы с ним мечтали о странствиях! По любимой Италии, по Испании, где ему удалось побывать, по Греции.
Но время выходило не для путешествий. В бедствиях войны Константин Васильевич потерял дорогих и близких ему – мать Марию, сына ее Юру Скобцова. Можно думать, что в потерях этих проступило и для него самого нечто смертное. Оправиться он уже не мог. Летом 1943 года тяжело заболел – очень долго лежал у друзей под Парижем.
Был уже автором значительных книг – о Гоголе, Соловьеве, Достоевском (в рукописи). Замышлял целый цикл о символизме – написать удалось только о Блоке, Брюсове и об Андрее Белом.
В это время душевный сдвиг его вполне определился. Это уже не эстет довоенного Петербурга, каким помню его в первые годы эмиграции, а «чтец Константин». Если и не монах, то на пути к тому. В церкви на улице Лурмель читает в стихаре Часы, Шестопсалмие. Преподает в Богословском институте при Сергиевом подворье.
Но недуг развивается и уводит от деятельности. Помню его в санатории Фонтенбло. Сумрак зеленых вековых лесов с папоротниками, сумрак неба и дождь, и он, худенький, слабый. Но рад, что приехал к нему свой.
– Правда, у меня лучше вид?
Вид у него всегда несколько детский, и вопрос простодушен, и сам он нехитр, и, разумеется, скажешь ему: