Горошина, старая, сухая и сморщенная, как и весь дом, в котором она проводила последние часы своей трехгодовалой жизни, висела над пропастью. Выкатившись из бездонного кармана, пришитого суровыми нитками к огромной юбке, которая была надета на талию объемом в два центнера, Горошина остановилась у края печи.
Толстое тело, лежавшее на этой самой печи, причмокивая беззубым ртом, расположенным между холмами щек, мусолило деснами горошины, которые ее правая рука сквозь сон, вынимала с последовательной периодичностью из бездонного кармана.
Балансируя между жизнью и смертью. Горошина, своей гороховой головой понимала, что свались она с русской печки, то непременно угодит в одну из двух жерло образных волосатых ноздрей, расположенных на расплющенном, сизом носе.
Видавший виды нос, принадлежал сморщенному старику, похожего на загнутый огурец, вынутый из плесневелого рассола дубовой бочки. Скрестив руки на груди, старичок мирно посапывал.
От храпа, вырывающегося из тонюсенькой грудной клетки, спрятавшейся за вышитым узором детской косоворотки – керосиновая лампа, стоящая на покосившемся от хорошей жизни деревянном столе из не строганых досок, подпрыгивая в забористом танце, приближалась к его краю.
Широкая лавка, на которой мирно почивал небесный ангел, сошедший со смертного одра, качалась в такт стариковского, убаюкивающего дыхания. Одна деревянная ножка лавки, облитая вареньем, была основательно обгрызанна голодной мышью. Обожравшись сладкой древесины, мышь, валялась рядом в сладостном сне, скрестив лапки и откинув в сторону хвост. Хвост находился в опасной близости от укороченной мышиным пиршеством, лавочной ноги, которая при каждом нежном вздохе старого младенца, стуча об пол, подходила все ближе и ближе к хвосту разомлевшей от счастья мыши.