⇚ На страницу книги

Читать Экстерриториальность

Шрифт
Интервал

Свой мир

«Быть под знаком, под дланью, под властью…»

Быть под знаком, под дланью, под властью
незнакомца, который один
учит жизни как хрупкому счастью,
но велит себя звать господин,
о, я за! Я-то за! Да и кто же
против?.. Кроме него одного —
в истонченной носящего коже
золотое мое вещество.
Рад служить – но плениться нельзя им
до конца как возлюбленным. Рад
жизнь отдать ему, но не хозяин
ей, а раб я. Так может ли раб?
Грош цена мне – но что ж с недоверья
начинать и, вспоров в Рождество,
выпускать из подушек, как перья,
неземное мое существо?

«О каллиграфии и кляксах…»

О каллиграфии и кляксах
ни-ни – ле неж д’антан. Молю,
преподавайте в младших классах
мой почерк. Стиль. Судьбу мою.
Чертите детям сетку линий,
написанную на роду
как клинопись лучей и ливней
руки, сходящихся в звезду.
В ней есть узор, а что извивы
от точки А до точки Б
сложны, то это танец Шивы,
напечатленный на судьбе.
Все дело в правильном наклоне
пера и глаза, на ходу
оставивших намек в ладони
татуировкой на роду.

«Жму на клавишу и на педаль…»

Жму на клавишу и на педаль
ну стони, фисгармония!
Отвращенье мое передай
к торжеству беззакония,
а точней, к торжеству хоть чего,
хоть неведомой сущности.
Что за рабский восторг, что число
отчуждает от штучности!
В современный надрыв и напряг
свой скулеж под ударами
перекачивай с помощью тяг,
сколь бы ни были старыми.
Потому что и музыка сфер
без тебя, фисгармония,
не аккорд пустоты, а обмер.
Барабан. Церемония.

«Траурным шарфом клетка обвита…»

Траурным шарфом клетка обвита,
спит канарейка, полночь в кавычках.
Несправедливо, fuga et vita,
жизнь, убегая, время ей вычла.
Ведь и всего-то петь ничего ей,
даже у моря в климате жарком —
что ж ты, хозяин, собственной волей
свист ее душишь шелковым шарфом.
Участь и так уж пленной испанки
меньше пропета, больше забыта —
не досаждай ей в стужу, по пьянке,
жизнь, убегая, fuga et vita.

Самоубийство сумасшедшего

Всмотрись внимательно в того, кто наконец уходит.
Как зайчик солнечный сверкнул, как ласочка и рысь.
Не клянчил больше, да и что – дадут часочек, годик.
Кто, улыбнувшись, подмигнул, и был таков – всмотрись.
Он прав. Не говорите мне, что Бог им недоволен —
им, ужасавшимся, что скат карнизов тянет вниз,
что петлями ложится звон на землю с колоколен, —
и сам, зажав в губах язык, как колокол, повис.
На лишний вздох, на лишний миг, на лишний полдень
жадным
нам – он, дивясь, передает лицом, что быть в гробу
небоязно, да и пора когда-то, если ангел
давным-давно раз навсегда остановил судьбу.

«Какую роскошную панихиду…»

Какую роскошную панихиду
поют межсезонные менестрели,
когда каждой твари по паре и виду
их вдруг под окном соберется в апреле:
по снегу небесному, гревшему землю,
по углям, погаснувшим в печке, по дыму,
по пеплу Помпеи, по сгнившему стеблю
поют: упокой, кто ты есть, эту зиму.
Из клюва взорвавшейся почки Везувий
струну одуряет дымком поцелуя,
у певчих затем и застрявшую в клюве,
чтоб «памяти вечной» звенеть «аллилуйа».
Еще бы денек к тридцати – и на пляску
свернуло, какая не снилась Давиду.
И так уже слишком похоже на Пасху,
и слез не хватает допеть панихиду.

«Скажите хоть, кто умер-то?…»

Скажите хоть, кто умер-то?
Никто, мой милый. Просто
пригрезилось под Шуберта,
под опус 90.
Не то чтоб это реквием,
нет, скворушьи экспромты,
пока мы кукарекаем,