Воспоминания были неотступны, они прилипали к пальцам, как скотч, вертелись клейкими лентами в сельской лавке, на которые садились сытые синие мухи…
Отец, как всегда утром, просыпался раньше нее, громко зевал, шел на кухню, где заводил песнь утренней суеты. Потом к нему присоединялась мама, ее сон только восстановился после того, как младшего брата определили в детский сад, и между собой они начинали говорить не о любви, а о погоде, о том, где выше ставки по вкладам, какие шторы подойдут для новой детской и в какой университет пристроить Софку. Софка! Бр-р. Она ежилась, когда слышала имя свое уменьшительно-ласкательным.
Ей казалось, что она достойна лучшего: не этого неотесанного мужчины с залысинами над старомодной роговицей очков в роли отца, не худощавой женщины с остро-искренними глазами, как разбитая по горлышку бутылка, в роли матери. Нет, сюда закралась какая-то ошибка. Если приглядеться, она была даже не похожа на них, а если приглядываться долго, то совершенно не похожа, как и на своего четырехлетнего брата. Да боже мой! – у них ведь разные глаза: у нее – серо-голубые с туманностями, а у него – карие, в отца – в ее приемного отца!
Она ощущала лицемерие мира спиной, ежилась, сидя на подоконнике, глядя на млечный снег, шинные узоры на асфальте, заметаемом поземкой, на дым, идущий из труб отогреваемых во дворе машин. И такая ненависть ее пронзала, что она выдумывала себе другую жизнь.
Из кухни донеслось:
– Софка! В школу не опоздаешь?
Это кричала ее приемная мать – никто другой это быть не мог. Скрежетали стулья, голосил проснувшийся Павел Игоревич – София, видя, что матери это неприятно, иначе не называла брата. В глубине души она ревновала маму к нему, как что-то непристойное, наблюдала расцвет любви в увядающем сорокалетнем женском естестве.
– София? Ты вообще думаешь просыпаться?
Это кричал отец, колотил в дверь и врывался в комнату, едва не падая. Толстое, коротконогое тело заполнило ее взгляд.
– Вот ты где? На подоконнике сидишь? В школу не собираешься? А? Подкинуть тебя на моем новом коне?