⇚ На страницу книги

Читать Со мною вот что происходит… - стр. 4

Шрифт
Интервал


А я на вершине липкой

стоял,

ничей не убийца,

но совесть

библейской уликой

взывала:

«Тебе не укрыться!

Свой дух растлеваешь ты ложью,

и дух крошится,

дробится.

Себя убивать —

это тоже братоубийство.

А скольких женщин

ты сослепу

в пути растоптал,

как распятья.

Ведь женщины —

твои сестры,

а это больше,

чем братья.

И чьи-то серые,

карие

глядят на тебя

без пощады,

и вечной печатью каиновой

ко лбу прирастают взгляды…

Что стоят гусарские тосты

за женщин?

Бравада, отписка…

Любовь убивать —

это тоже братоубийство…»


Я вздрогнул:

«Совесть, потише…

Ведь это же несравнимо,

как сравнивать цирк для детишек

с кровавыми цирками Рима».


Но тень изможденного Каина

возникла у скал угловато,

и с рук нескончаемо капала

кровь убиенного брата.


«Взгляни —

мои руки кровавы.

А начал я с детской забавы.

Крылья бабочек бархатных

ломал я из любопытства.

Все начинается с бабочек.

После —

братоубийство».


И снова сказала,

провидица,

с пророчески-горькой печалью

совесть моя —

хранительница

каиновой печати:

«Что вечности звездной, безбрежной

ты скажешь,

на суд ее явленный?

«Конечно же, я не безгрешный,

но, в общем-то, путь мой правилен»?

Ведь это возводят до истин

все те, кто тебе ненавистен,

и человечиной жженой

«винстоны» пахнут

и «кенты»,

и пуля,

пройдя сквозь Джона,

сражает Роберта Кеннеди.

И бомбы землю пытают,

сжигая деревни пламенем.

Конечно, в детей попадают,

но, в общем-то, путь их правилен…

Каин во всех таится

и может вырасти тайно.

Единственное убийство

священно —

убить в себе Каина!»


И я на вершине липкой

у вечности перед ликом

разверз мою грудь неприкаянно,

душа

в зародыше

Каина.

Душил я все подлое,

злобное,

все то, что может быть подло,

но крылья бабочек сломанные

соединить было поздно.

А ветер хлестал наотмашь,

невидимой кровью намокший,

как будто страницы Библии

меня

по лицу

били…

1967

* * *

Не понимаю,

что со мною сталось?

Усталость, может, —

может, и усталость.

Расстраиваюсь быстро

и грустнею,

когда краснеть бы нечего —

краснею.

А вот со мной недавно было в ГУМе,

да, в ГУМе,

в мерном рокоте

и гуле.

Там продавщица с завитками хилыми

руками неумелыми и милыми

мне шею обернула сантиметром.

Я раньше был несклонен к сантиментам,

а тут гляжу,

и сердце болью сжалось,

и жалость,

понимаете вы,

жалость

к ее усталым чистеньким рукам,

к халатику

и хилым завиткам.

Вот книга…

Я прочесть ее решаю!

Глава —

ну так,

обычная глава,

а не могу прочесть ее —

мешают

слезами заслоненные глаза.

Я все с собой на свете перепутал.

Таюсь,

боюсь искусства, как огня.

Виденья Малапаги,

Пера Гюнта, —

мне кажется,

все это про меня.

А мне бубнят,

и нету с этим сладу,

что я плохой,

что с жизнью связан слабо.

Но если столько связано со мною,

я что-то значу, видимо,

и стою?

А если ничего собой не значу,

то отчего же

мучаюсь и плачу?!

1956


Коровы

Все в чулках речного ила —

помню – тихо шли стада,

а когда все это было —

не могу сказать когда.

Масти черной, масти пегой

шли коровы под горой…

Год был вроде сорок первый

или год сорок второй.

Не к врачам, не для поправки,

все в репейнике, в пыли,

их к вагонам для отправки

молча школьники вели.

И со всеми я, усталый,

замыкающий ряды,

шел в буденовке линялой

с темным следом от звезды…

Ах, коровы, ах, коровы!

Как вносили вы в луга,

словно царские короны,

ваши белые рога!

Вы тихонечко мычали,

грустно терлись о кусты

или попросту молчали

и роняли с губ цветы…

А теперь – коров к вагонам