По большой …ой дороге тащится довольно уже ветхий тарантас, запряженный тройкою загнанных лошадей. В тарантасе сидят рядом: господин лет 28-ми, Аркадий Артемьевич Михрюткин, худенький человек, с крошечным лицом, унылым красным носом и бурыми усиками, закутанный в серую поношенную шинель, – и слуга его Селивёрст (он также и земский), расплывшийся, пухлый мужчина 40 лет, рябой, с свиными глазками и желтыми волосами. На козлах сидит кучер Ефрем, бородастый, красный и курносый, одетый в тяжелый рыжий армяк и шляпу с опустившимися краями; ему тоже около 40 лет. Солнце печет; жара и духота страшная. – Едут они из уездного города и полчаса тому назад останавливались в постоялом дворике, где и Ефрем и Селивёрст оба успели немного выпить. – Г-н Михрюткин часто кашляет, – грудь у нега расстроена, и вообще он вид имеет недовольный. Он говорит торопливо и смутно, словно спросонья; Ефрем выражается медленно и обдуманно. Селивёрст произносит слова с трудом, словно выпирает их из желудка; он страдает одышкой.
Михрюткин (внезапно встряхнув шинелью). Ефрем, а Ефрем!
Ефрем (оборачиваясь к нему вполовину). Чего изволите?
Михрюткин. Да что, ты спишь, должно быть, на козлах-то? Как же ты не видишь, что́ у тебя под носом делается, а? Любезный ты мой друг.
Ефрем. А что-с?
Михрюткин. Что-с? У тебя одна пристяжная вовсе не работает. Что ж ты за кучер после этого, – а?
Ефрем. Какая пристяжная не работает?
Михрюткин. Какая… какая… Известно, какая; правая вороная. Ничего не везет – разве ты не видишь?
Ефрем. Правая?
Михрюткин. Ну, не рассуждай, пожалуйста, и не повторяй слов моих. Я этой гнусной привычки в дворовых людях терпеть не могу. Стегни-ка ее, стегни, хорошенько стегни, да вперед не давай ей дремать, да и сам тоже того… (Ефрем с язвительной усмешкой сечет правую пристяжную.) После этого мне остается самому на козлы сесть, – да разве это мое дело? Это твое дело. Дурак. (Ефрем продолжает сечь пристяжную. Она брыкает.) Ну, однако, тише! (Помолчав.) Экая, между прочим, жара несносная. (Закутывается в шинель и кашляет.)
Селивёрст (помолчав). Да-с… оно точно, жара. Ну, а впрочем – для уборки хлебов – оно ничего-с. О-ох, господи! (Вздыхает и чмокает губами, как бы, собираясь дремать.)
Михрюткин (помолчав, Селивёрсту). Скажи, пожалуйста, что это за толстая баба на постоялом дворе с нами рассчитывалась? Я прежде ее не видывал.
Селивёрст. А сама хозяйка. Из Белева надысь наехала.
Михрюткин. Отчего она такая толстая?
Селивёрст. А кто ж ее знает? Иного эдак вдруг разопрет, чем он в иефтом случае виноват?
Михрюткин. Она с нас дорого взяла, эта баба. Я заметил, ты никогда на постоялых дворах не торгуешься. Никогда. – Что запросят, то и даешь. Знать, она тебе поднесла, эта баба. И в городе тоже втрое заплатил.
Селивёрст. Что вы изволите говорить, Аркадий Артемьич!.. Я, кажется, не таковский человек, чтобы из каких там нибудь угожденьев или видов…
Михрюткин. Ну, хорошо, хорошо…
Селивёрст. Я, Аркадий Артемьич, сызмала еще вашему батюшке покойному служил – и до сих пор служу вашей милости, то есть. И никто за мной никаких операций не замечал. Потому что я чувствую; и чтобы что-нибудь эдак против господской выгоды или вообще не по совести – честь свою замарать согласиться… да я, помилуйте – я – да и господи боже ты мой…