– Здорово, хозяюшка. А где сам-то? – Один – усатый, другой – щупленький парнишка с птичьим лицом остановились в дверях, с ног до головы облепленные снегом.
Высокая чернобровая Иннокентьевна, в черной кофте, черной кичке, как монахиня, подала им веник:
– Идите, отряхнитесь в сенцах. Нету его. В бане он.
– Может, скоро придет? – спросил одетый по-городски парнишка.
– А кто его знает. Поглянется – до петухов просидит. Париться дюже горазд. А вы кто такие?
– Из городу. По экстренному делу. Вот бумага.
Вскоре оба пошагали к бане, в самый конец огромного двора.
Весь двор набит заседланными конями и народом. Горели три больших костра, было светло, как на пожаре.
Из бани выбежал голый чернобородый детина, кувырнулся в сугроб и, катаясь в глубоком снегу, гоготал по-лошадиному.
– Он, кажись, – сказал усач. – Товарищ Зыков, ты?
– Я, – ответил голый и поднялся.
Он стоял по колено в сугробе. От мускулистого огромного тела его струился пар. Городскому парнишке вдруг стало холодно, он задрал кверху голову и изумленно смотрел Зыкову в лицо.
– Мы, товарищ Зыков, к тебе, – сказал усач. – Да пойдем хоть в баню, а то заколеешь.
– Говори.
– Город в наших руках, понимаешь… А управлять мы не смыслим. Вот, к тебе…
– Вы не колчаковцы?
– Тьфу! Что ты… Мы за революцию.
Зыков от холода вздрогнул, ляскнул зубами:
– Айдате в избу. Я сейчас… – И легким скоком, как олень, побежал в баню.
В бане словно в аду: пар, жиханье обжигающих веников, гогот, ржание, стон.
– Хозяин, берегись!
В раскаленную каменку широкоплечий парень хлобыстнул ведро воды. Шипящим бешеным облаком белый пар ударил в потолок, в раму: стекло дзинькнуло и вылетело вон.
– Будя! – заорали на полке и кубарем вниз головой. – Людей сваришь, черт… ковшом надо… А ты чем! Черт некованый.
– Живчиком оболокайтесь, – приказал Зыков. – Гости из городу. Дело будет.
Сотник, десятник, знаменщик быстро стали одеваться.
В просторной горнице с чисто выбеленными стенами было человек двадцать. Бородатые, стриженные по-кержацки, в скобку, сидели в переднем углу на лавках. Лампа светила тускло, все они оказывали на одно лицо. Это кержаки стариковского толку. Рядом с ними, до самых дверей – крестьяне среднегодки и молодежь. Тепло. Шубы, меховые азямы навалены в углу горой. Под образами, за столом – два гостя и хозяин с хозяйкой – пьют морковный чай. Вместо сахара – мед. От сдобы и закусок ломится стол.
Городской парнишка в пиджаке вынул кисет и трубку.
– Иди-ка, миленький, во двор: мы табашников не уважаем, – ласково и, чуть тряхнув головой, сказала хозяйка.
Парнишка вопросительно поднял на нее глаза, она ответила ему веселым, но строгим взглядом, парнишка покраснел и спрятал кисет в штаны.
Вместе с клубами мороза вошли еще несколько человек.
– Все? – окинул хозяин собрание взглядом.
– Телухина нет.
– Телухина я отпустил на три дня домой, в побывку, – сказал хозяин. – Вот, братаны, из городу комиссия. При бумаге, форменно. Дай-ка, Анна, огарок сюда.
Иннокентьевна зажгла толстую самодельную свечу. Хозяин неуклюжими пальцами взял со стола бумагу:
– А ну, братаны, слушай.
Все откашлялись, выставили бороды, смолкли.
Зыков, шевеля губами, сначала прочел бумагу про себя. Городские не спускали с него глаз.
В синей рубахе, плотный и широкоплечий, он весь – чугун: грузно давил локтями стол, давил скамью, и пол под его ногами скрипел и гнулся.