⇚ На страницу книги

Читать Безделица

Шрифт
Интервал

Лишь то, что писано с трудом – читать легко

В. Жуковский

Глава первая

Я и вообразить себе не мог, какой ерундой изрешечена вся моя жизнь. В момент, когда всё началось, мне было около пяти лет. Тогда, будучи бескровным и прикроватным мальчиком, я написал стихотворение, которое определило то, по каким тропам покатится моя взъерошенная голова.

Мальчик написал свою первую, облачённую в детский костюм императора из всегда пыльной бархатной ткани, в какой одевали мальчуганов для фотографий, которые никогда не сохраняются, мысль на клочке бумаге, который, на мой взгляд, совсем не подходил под масштабный замысел автора. С другой стороны, когда уже повзрослевший Фёдор Кришкин поступил в институт и в день вручения студенческих билетов с прерванным судьбой ожиданием обнаружил, что ему достался неизвестный, почти земблянский язык (наверняка, он будет заниматься забытой африканской страной!), он также узнал, что весь развешанный на бельевой верёвке сырой алфавит, каждый из эмбрионов которого станет для него мудрым ходжой или прекрасной чужестранкой… это совершенно никуда не годится.

Первой стихотворение прочла прабабушка. Она читала вслух, словно намереваясь по окончании провести подробный критический анализ и подтверждая, что не просто пробегает текст глазами. Она крепко обняла правнука, похвалила его и запечатала послание Феди сургучным поцелуем. После её кончины ему очень часто снился один и тот же сон, напоминавший ему то ли пасхальную, то ли плёночную ленту. Для ленты пасхальной ему недоставало умиления, потому что ощущения его были несколько притуплены и напоминали растянутый, но оттого не теряющий в своей тяжести, гречишный мёд, который он попробовал в детстве на одном из Медовых спасов. Ему не помнился хоть один Спас, где была бы погода, от которой спастись нельзя было. Совсем наоборот: каждый из этих праздничных дней сопровождался запахом мёда, исходящим то от солнца, напоминавшего соту, в которую мальчик бы тут же вгрызся, если бы не вспомнил, что температура звезды этой (теперь он знал наверняка, что это звезда) выше, чем температура где бы то ни было еще, и что своим этим неопределённым порывом он, вполне возможно, с легкостью пододвинул бы, подобно пластилину, из которого бы непременно слепилось что-то несуразное, а затем и прилипло бы к рукам, взрыв этого самого солнца, горячность всесолнечности которого прилипла бы не только к славной Стране, но и ко всему нашему миру, то от сирени, которая, вопреки словам старика Уильяма, о котором, ясное дело, он тогда знать не знал, избытком запаха своего не только не убивала сам запах, но даже и поддерживала его и направляла на долгие годы вперёд, чтобы напомнить о мгновении, которое ощущал мальчик, но ощущения своего не сознавал. Тем не менее он прекрасно сознавал свой страх пчёл и вообще насекомых, которые то и дело слетались на мёд и постоянно сливались с янтарного блеска сладостью, но страх его этот совсем не пугал. Пугало его то, что съев заветную ложку, он этой же ложкой и подавится, когда обнаружит нечто басящее на языке, который в те минуты, казалось, каким-то образом соединён с ухом, но вопреки своему страху и воздушным атакам жёлто-чёрных мундиров, он вгрызался – пускай даже и не в ложку – в соту твёрдую, тяжелую и оттого куда более сладкую, чем если бы это была самая обыкновенная ложка. Тогда Елена уже не могла так часто выходить из дому и проводила большую часть времени со своим любимым человеком то за кофе, то за обсуждением очередных судебных разбирательств. Вообще отношения у них были крайне любопытные. Всегда было понятно, что они любили друг друга, но любовь эта выражалась в ее врожденной гениальности. Нередки были случаи, когда по оплошности прадедушка падал, и даже верная ему трость, вилявшая хвостом, не способна была его удержать. Прабабушка считала, что, пожалуй, и не следует ему помогать и напрямую сообщала это своей внучке, которая тогда отвечала ей юным непониманием. Только спустя несколько лет после её кончины Прекрасная Елена поняла, что любовь эта заключалась в неиссякаемой вере в любимого и в острейшей ее искренности. Со временем прадедушка вставал и со слезами вспоминал, как в войну говорил себе, упав на снег от бессилия: «Вставай, Алёша, вставай и иди!». Так всю свою жизнь он, будучи почти всегда немного угрюмым, вставал и шёл, дойдя в конце концов до одного из тех мест, пред которыми даже герой становится павшим, но уже навсегда, Алёшей. Но это было потом. Сейчас в дом вбегает маленький мальчик с книжным, напоминавшим перелистывание страницы, именем – маленький Ф. Он очень любил прабабушку. Стоит заметить, что Ф. был мальчиком капризным и сначала попросту жить не мог без бабули. Как только он просыпался (очень часто в её розовой комнате с большим количеством икон и репродукцией Шишкина на одной из стен), первым делом он слышал глухой свист – это была бабуля, дувшая на кофе с горкой, который неизменно наливался в чашку, похожую на китайский фарфор, то есть наполовину белую, а наполовину… тёмно-синюю с золотыми порою разливами. Окно, что неспособен был укрыть даже шерстяной плед, который в трагичнейшем из всех смыслов сопровождал её до конца жизни, источало дышащий свет, тот, что ощущает больной впервые за страшнейшую из недель, когда кажется, что вот-вот прошипит ему в тишине старая сопящая смерть, но в последнее из мгновений его пробуждает холодное дымное утро. Но сейчас в нём лежит маленький Ф. и зовёт бабулю, которая, трижды сказав, что идёт, в самом деле приходила и спрашивала, что мальчик будет на завтрак, а затем отправляла его умываться, непременно наказав сполоснуть лицо трижды, чтобы «прыщиков не было». Затем Ф. завтракал, чаще всего обильно (что позже привело его к лишнему весу) и счастливым отправлялся то гулять, то просто бегать по комнатам, восхищаясь просторами дома. Дом был куплен родителями, когда мальчик и себя-то не помнил. Единственное, что помнилось ему – это ремонт, да и то только лишь урывками: голубика со сливками, серые стены, огромная лестница, по которой пробежит не один человек, щели в этой лестнице, падение в которые непременно влекло за собой экспедицию в сокровищницу забытых предками труб и газовых котлов – подвал. Этими щелями в конечном итоге воспользовался только мопс с характерным именем Изя, не добыв ни единого артефакта и не рассказав позже семье ни об одном из своих странствий, коих было целых два. Первое Ф. знал только из рассказов своей мамы и не дивился ни единому оттуда факту, второе же его падение привело в изумление каждого из членов семьи. Дело было так: когда нахождение семьи в Райском Направлении начинало подходить к своему концу, в дом, уже красный, причёсанный и надушенный приехали друзья семьи. В то время мальчик дружил с двумя детьми, такими же, как и он сам. Их звали Александром и Александром, и они, возможно, по счастливому совпадению происходили именно из тех семей, с которыми дружил наш дом, и вдобавок были одноклассниками Ф. Дружба эта не в полном составе, но протянула свои ноги на целых одиннадцати годах. Теперь, когда она окончилась совсем, можно заключить, что дружеская эта хроника требует особого внимания и будет описана позже. Сейчас важно знать, что сорванцы часто пускались во все возможные, но в большинстве случаев ненамеренные, авантюры. Когда вечер, полный фонарей, паутин и бокалов, закончился, и все, наконец, уехали, дом погрузился в глубокий сон. Волосы его распустились, одежда его была запачкана. На следующее утро, часов в десять сорок, выяснился удивительный для многих факт: в свой век прадедушка понимал больше, чем понимала вся семья в свои десять-сорок лет, потому как он, откашлявшись и вздохнув, вдруг спросил, где Изя. Дом вдруг проснулся от сонного и довольного своего положения, наскоро причесался и стал искать собаку. Собака нашлась, живая и здоровая. Мама до сих пор считает, что это были Александр и Александр. Так как семья была очень религиозной, все в один голос заключили, что Изечке помог Бог. Так оно и было, теперь это известно точно, но тогда религиозность маленькому Ф. была непонятна, и с этим связана пренеприятнейшая история. Как было сказано ранее, Ф. был мальчиком капризным, но до поры описываемого далее случая проказы и капризы его заражали скорее совесть бабули. То мальчику борщ не понравится, потому что не красный, а желтый, то поцеловала она правнука не столько раз, сколько ожидалось. Доходило порою до смешного, потому что, хотя и основные претензии были к еде, что готовила прабабушка, претензии эти были сморщенно-нелепыми: так, например, маленькому Ф. не понравилось то, что курица в супе была не с правой стороны. Бабуля никогда не обижалась, только лишь извинялась или журила, говоря, что когда её не станет, мальчик будет сильно жалеть о том, что сказал. Разве он мог об этом знать? Когда Ф. вспоминал о своем грешке, его, несмотря на саму ситуацию, которую уже юный Fefé знал в мельчайших деталях, заботило скорее то, из какой почвы прорастал этот грешок, и в какие глубины сердца уходил он своими корнями. Подобные грешки совершаются детьми всюду. Вынашиванием их в себе они стараются вырваться из изрешечённого отчего дома, где, кажется, всё им знакомо, всё стало ясным и просвечивающим, тем не менее не задавая себе вопроса о том, куда они с шорохом солидно пожелтевшего школьного конспекта выпорхнут, и куда заведёт их сказочная нить хрустально-купольной свободы? В ногах бабули неизменно лежал иконостас. Как ни силился позже юноша вспомнить, какие именно иконы там были, и чье имя они запечатлевали, ничего у него не выходило. Помнил он только, что угольный мрак окутывал смиренный лик в гранатовой ткани, и тьма не объяла его. Помнил и то, что сияла вторая икона, в небе стучался в ворота бессмертный Христос. Размолвки между членами семьи неизменно ведут к поспешно принятым решениям и настоящему раскаянию, как правило, приходящему спустя долгое время, когда человек уже и не помнит, что он проревел и какие подарки вернул. Неизвестно теперь, что привело к ссоре между правнуком и прабабушкой, но герб этого неизмеримого пластиковым прозрачным транспортиром нежного союза, обрамлённого торжественной приставкой «пра», вдруг нашёл свои пределы, как находит свои пределы герб какой-нибудь из гимназий на жилете ученика. В конце концов, бабуля невозмутимо сказала о том, что если Ф. с ней не согласится, то она выбросит все его игрушки, на что мальчик, захлопав крыльями, ответил, что выбросит её иконы. Тогда Елена побледнела, вдохнула поразительно тонко, и её лицо приняло восковое выражение. Мальчик вышел из поросячьего цвета комнаты, стена с немым укором посмотрела на него, а часы стали нервно постукивать своим каблучком, напоминая каждым своим толчком о том, что было сказано им много лет назад. Но маленький Ф. этого не замечал. Он ощущал только лишь охлаждающее чувство свободы, подобное тому, что ощущает человек при просмотре великого фильма – его лицо обдувает ветер, его глаза слышат запах кошеной травы. Вдруг что-то оборвалось внутри мальчика, и он спустя целую эпоху добрался до своей комнаты с неприлично маленькой дверью и непозволительно тихим воздухом, которого по прошествии трех часов начинало недоставать. Комната начинала сужаться, окна, казалось ему, вот-вот разобьются, но под давлением нечеловеческой силы они только складывались, подобно простыне, крахмальная чистота которого передалась овосковевшему лицу теперь уже маленького Ф. До этой самой секунды мальчику не была понятна механически-приторная обрядность, которой славятся часовщики в сказках: в церкви, убранство которого часто ему снилось, но которое он не в состоянии уже был воссоздать, он совершенно не выносил пасхальных служб, не понимал крапления и уж тем более не мог понять, что за удовольствие смотреть двадцать минут кряду на славного юношу, держащего в руке кисть и краски. Удовольствие – вот, что прельщало его, как и всякого ребенка. Разве кулич, подтверждающий Воскресение громче всяких спорящих друг с другом приходов, рождественские подарки и гусь, венчающий сверкающими лентами влюбленные друг в друга коробки, внутри которых заключалось больше Даров, чем в любой из молитв (от которых Ф. неустанно отрывал Елену) и поцелуй бабушки с незаметно-угасающе-любящим «Христос Воскресе!» – всё это… разве может сравниться с какой-то из тех икон? Вот чего маленький Ф. не мог понять. Между тем комната почти что стала черновиком несчастного писателя, скомкавшего очередной, испещренный заметками, лист, но сделать этого окончательно тот не мог – ему мешал маленький, но твердый в своем убеждении, Ф., а также его совесть, ставшая больше него самого. Тут он тихо вышел из комнаты, но каждый шаг его по злополучной лестнице звучал, как скатившийся с горы валун. И вот он здесь. Бабушка сидит и мешает кофе, а ложка ее хихикающе звенит. Лицо ее по-прежнему неподвижно. Её поцелуй, незаметный, угасающий, любящий. Он понял, что христианство, да и вообще жизнь, в которую была обращена вся его семья – это не лёгкая и приятная история, с которой начинается всякий большой замысел. О нет, это огромный роман, сквозь крапивные страницы которого нужно теперь пробираться, обжигаться о каждую букву и верить, что когда-нибудь, наконец, получится увидеть запах кошеной травы и благоухающей сирени, которую так любила Елена. Жизнь в доме со временем стала течь как обычно, а дышащий свет стал бросать свои лучики, подобно камешкам, в окно гораздо чаще. В один из таких дней, когда «ча-ща» писать уже не нужно было, правнук играл с прабабушкой, они долго и заливисто смеялись, а дверь комнаты их была древесной корой медовой соты, Райской Соты. Вдруг она ласково, потрепав по голове Ф., сказала ему: «…но когда меня не будет, ты не грусти!». Разве он мог об этом знать? Когда мальчик вбежал на кухню, первое, что он заметил, обратившись к бабуле, было то, что сота «удивительна» (он с самого детства искрился необычными для ребенка выражениями; как-то раз на одном из семейных застолий он произнес тост «за здоровье, за семью!», что впоследствии стало отрядной песней семьи маленького Ф.), потому что напоминает дерево, из которого течёт сок, как только ты его надкусишь. А какой у нас гречишный мёд!