Читать Тайна
И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще не ясно различал.
А.С. Пушкин
Мысину нездоровилось. Слово, в процессе болезненного своего танца изрешетившее сыростью и без того заплесневелые страницы его записной книжки, заставило его лицо принять форму слипшегося фолианта. Забусило. И где здесь ударение? Если на и, то, вероятно, оно пришло из оторванных от отверстий фуэ фаланг пальцев. Если на у, то снаружи циркониевое небо, наконец, разбилось и освежило прахом времён опошленную Мысиным землю. «Всё-таки на у», – подумал он, и его отпустило. Он окончательно успокоился, когда выписывал очередное слово, чья судьба определялась только рукою творца. Фальшивое тем временем таращилось на него. Как и всегда, Мысин видел точную свою копию, в которой не было изъянов, и оттого эта копия выглядела особенно отвратительной. Где-то далеко-далеко напоминало о себе окно, в схематично построенную раму которого была врезана мозаика с участием хрустальных шариков, стальных облаков весом, должно быть, с килограмм и чернильного неба, пробуждавшего в памяти Мысина рисунок, который он долго-долго дорисовывал, а затем, придя на урок, получил за него тройку из-за небрежности происходящего. Подумаешь, небрежность! Это потому что берега были другими, но никому их теперь, увы, не узнать, потому что начёсанный и напомаженный учитель не оценил гернического порыва. Впрочем, и Мысину их теперь узнать нельзя: всё это давно выцвело, стёрлось, и не осталось ничего, кроме блёклого воспоминания, мутного отражения в жухлой воде, которому он старался придать несвойственную живость, воскрешая рисунок в пределах одного только лишь слова: «забусило».
Мысин встал, надел плащ, преданно вилявший пояском, и, минуя потушенного светильника коридоры, пахнувшие почему-то следами ремонта, вышел, чтобы прогуляться, взяв за руку свою маму в нежно-голубом дождевике, всего секунду назад случайно прищемившую его подбородок, после чего царапина была остужена слабым дуновением, и ничего после этого не нужно было. Когда мама и сын возвращались обратно… когда мама с сыном возвращались обратно. Или возвращалась? Так или иначе, перед Мысиным проплывали магазины, где семья покупала продукты и бытовую технику наподобие кофемашин или каких-нибудь миксеров, будораживших воображение мальчика. Это всего лишь пятый класс, а всего через каких-то шесть лет он, может быть, переедет в другой город, найдёт друзей или дело своей жизни. Всего шесть лет, и всё. Небо уже взбилось до неузнаваемости. Когда он завернул за угол, слабо, однако, вообразимый, он оказался на крохотной, как утиная буква х посреди журавлиных о, улице. Сначала он зашёл в букинистический магазин, где поддержал для нравившейся ему девочки книги, чтобы те не упали, а затем подарил ей берестяной браслет, пузырившийся янтарём. Она хранит подарок до тех пор, пока Мысин о ней помнит. Никто из особенно близких о ней не знал, но это не помешало ему делиться своими чувствами с его приятелями, в опаловых глазах которых он, наверное, искал одобрения его не совершённых шагов, что в свою очередь не отменяло его стремления не распространяться о своей любви фанатично (в духе галантного трубочиста и никудышного трубадура), если дело, конечно, не касалось самой его любимой. Юноша остановился и начал наблюдать за прохожими. Неужели Бога нет, если есть в мире такая красота! Все эти люди на улице, сновавшие мимо, ожидавшие на трамвайных остановках – какое собрание тайн, поразительных профессий, невероятных воспоминаний. Вот этот, например, крайне примечательный тем, что в котелке и с моноклем – быть может, он помнит какую-нибудь фантастическую ночь, спортивный холодок… почему чужого человека непременно нужно наделять собственным своим воспоминанием? Можно ведь предположить и всякое другое, – что прохожий этот завтра едет в Китай, или что он знаменитый сыщик, или акробат, или мастер на лыжах прыгать, или написал замечательную книгу. Ничего не известно, и все возможно. Он вернулся домой, снял пальто, покормил пылью поясок и снова сел за стол. Ничто ему не было известно, и всё для него было возможно, и если всё, что велико, лежит позади него, то он непременно должен начать с себя. Но отчего же так никчёмны порою его воспоминания? Почему он здесь, среди колонн, вырезанных из нотного листа, в глуби ветвей, образующих занавес? О чём именно он должен написать? О чём хочет сказать, и в чём заключается тайна главного из его текстов?