В сентябре немцы прорвались к окраинам Ленинграда, стягивая кольцо. Враг находился где-то рядом, но городская жизнь, казалось, никак не хотела принимать этого факта. Город красив и многолюден, как обычно. В погожий день множество гуляющих, в скверах за столиками играют в шахматы и домино, ходят трамваи, по улицам носятся мальчишки, я теперь никак не могу отделаться от мысли, что никогда…никогда после не видел так много детей в нашем городе.
Я служил в театре. Танцевал. Моя труппа имела большой успех. Билеты продавались по прежним (довоенным) ценам и зала всегда полна. Очень важно было смотреться ярким, поэтому мы красили ресницы тушью. Правда, в октябре тушь закончилась, и пришлось красить раствором из смолы. Но это не сильно меня заботило, потому что мои глаза, под чудовищно испорченными обводами, могли видеть ее.
Она была моей женой. Тогда, осенью сорок первого у нас двое сыновей и дочь.
Жена пела в хоре. Пела она чудно плохо. Именно так! Чудно! И плохо! В общем звучании из тридцати голосов это не так заметно, но вот когда она исполняла сольно…
Но я любил ее. Она была потрясающей матерью. Дети ее обожали. А я позже так и не смог вспомнить, как они относились ко мне. Не знаю почему. Просто не помнил.
Первой погибла Света, наша средняя. Тихая, почти незаметная. Ее не по-детски умные глаза играли разлетающимися солнечными лучами, будто серебряный диск пробивался сквозь дымчатую пелену. Жена как-то показала ей примитивные звуки на фортепиано. Дочь заиграла почти сразу. В пять лет моя девочка могла уже многое.
Ее смерть была трагедией. Январь сорок второго. Тогда многие сходили с ума от голода. На рынке она отбилась от матери, и кто-то заманил ее в свою квартиру. Разделал, как сумел, сварил суп. Накормил им своего четырехлетнего сына. Часть мяса отнес родным на Васильевский остров.