Я сижу, прикованный наручниками к столу, и думаю: «Когда бы не запрет / На разглашенье тайн моей темницы, / Поведал бы такое, что любой / Пустяк терзал бы душу»[1]. Охранник стоит у двери, наблюдает за мной, будто ждет, чтобы что-то произошло.
Входит Джозеф Колборн. Он уже начал седеть, ему почти пятьдесят. Раз в несколько недель я с удивлением вижу, насколько он постарел, – а он понемногу стареет, раз в несколько недель, уже десять лет. Он садится напротив меня, скрещивает руки на груди и произносит:
– Оливер.
– Джо.
– Мне сказали, слушания по условно-досрочному прошли в твою пользу. Поздравляю.
– Я бы сказал спасибо, если бы думал, что вы всерьез.
– Ты знаешь, я считаю, что тебе здесь не место.
– Это не значит, что вы считаете меня невиновным.
– Нет.
Он вздыхает, смотрит на часы – все те же, он их носит с тех пор, как мы познакомились, – как будто я ему надоедаю.
– Так почему пришли? – спрашиваю я. – Все с той же подоплекой, дважды в месяц?
Его брови образуют толстую черную линию.
– «Подоплека» – это прям охренеть в твоем духе.
– Ну, можно изъять мальчика из театра, все такое.
Он качает головой со смесью веселья и раздражения.
– И? – говорю я.
– И – что?
– «Виселица – дело благое. Но чем именно? Это благое дело для тех, чье дело зло»[2], – отзываюсь я, решив заслужить его раздражение. – Зачем вы здесь? Пора бы уже понять, что я вам ничего не расскажу.
– Вообще-то, – говорит он, – думаю, на этот раз мне удастся тебя переубедить.
Я выпрямляюсь.
– Как?
– Я ухожу со службы. Продался, нашел работу в частной охране. Детям надо образование оплачивать.
Пару секунд я просто таращусь на него. Мне всегда казалось, что Колборна придется усыпить, как злого старого пса, прежде чем он уйдет с поста шефа.
– И как это должно меня переубедить? – спрашиваю я.
– Все, что ты скажешь, будет не для протокола.
– Тогда зачем суетиться?
Он снова вздыхает, и морщины на его лице становятся глубже.
– Оливер, меня не волнует наказание преступника, уже нет. Кто-то отсидел, а при нашей работе такое удовлетворение не часто получаешь. Но я не хочу уйти в отставку и еще десять лет гадать, что именно произошло десять лет назад.
Сперва я молчу. Эта мысль мне нравится, но доверия не вызывает. Я осматриваю мрачные шлакоблоки, крошечные черные видеокамеры, смотрящие вниз из каждого угла, охранника с неправильным прикусом, выставившего вперед нижнюю челюсть. Закрываю глаза, делаю глубокий вдох и представляю себе весеннюю свежесть Иллинойса, представляю, каково будет шагнуть наружу после того, как треть жизни давился затхлым тюремным воздухом.
Когда я, выдохнув, открываю глаза, Колборн пристально на меня смотрит.
– Не знаю, – говорю я. – Я выйду отсюда, так или иначе. Не хочу рисковать, не хочу сюда вернуться. По-моему, надежнее не будить спящих собак.
Колборн беспокойно барабанит пальцами по столу.
– А скажи-ка мне, – говорит он, – бывает, что ты лежишь в камере, смотришь в потолок, пытаешься понять, как ты здесь оказался, и не можешь уснуть, потому что никак не прогонишь воспоминания о том дне?
– Каждую ночь, – без иронии отвечаю я. – Но вот в чем разница, Джо. Для вас это был всего один день, а дальше все пошло как обычно. А для нас – один день и все последующие.