⇚ На страницу книги

Читать Тринадцатая ночь

Шрифт
Интервал

Потные могучие спины склоняются – к печи, к печи, к печи. Мечи, бабка, калачи. Раздрай, Воскресение, свежие куличики, верба по всем палисадам. Мужики в хромовых сапогах валят и валят к церкве, вороны ищут в синем небе поживы, и гармоника надрывается так яростно, так протяжно.

– А скоро ли Масленица?

– Дак Масленица, чай, прошла уже, Пасха на дворе.

– А что же это вы, хозяйка, печете?

– Все пекут, и я пеку.

Дым из трубы, понятно, коромыслом. На заводах не то. Там на широкую ногу все, новое, промышленное – и вместо ухватов какие-то новые конвейеры, говорят, и печи – не печи, а брюха адовы. И вместо бабки в цветастом платке или мокрогубой, простоволосой, трудится рабочий-молодец с широкой спиной, с лопатками-крыльями, он тесто в печь так и кидает, так и мечет яростно – небось, мнится ему, что не каравай кидает в печь, а хозяина-эксплуататора. А хозяин сидит наверху за высокой конторкой, на счетах прибыли подсчитывает: щелк, щелк. У печи, опять же, батюшка длиннорясый, сивая борода вперед торчит, от жара едва не опаляется. В руке – кропило, рядом – ведерко со святой водой. Вода парит. Кому же, как не ему благословить православное воинство? А воинство из печи выскакивает, свежее, румяное, сразу там же и в колонну строится. С соседнего суконного завода им и обмундирование поставляют, даром что суконщик – тварь, шельма – ворует много, и обмундирование-то все гнилое. Священник махнет кропилом, склонят новоиспеченные воители круглые головы. Прослушают молебен и крест облобызают. Потом все так же, строем, из завода пойдут, и непременно впереди кто-нибудь песню затянет, потому как за Святую Русь без песни воевать идти – последнее дело. По бокам дороги горожаночки юбками – шурх-шурх, глазки щурят, смеются, вербные ветки солдатам бросают. Запевале больше всех достается. На обочине мокрый дотлевает снег, на нем лошадиный навоз и галки. А на вокзале уже и поезд ждет, теплушки деревянные, паровоз испускает пары – чух-чух. Грузятся солдаты по теплушкам, и поволочет их махина стальная на фронт, на войну с немцем-басурманином.

Молодка, которая самую пушистую ветку запевале кинула, вздохнет:

– А как же они там, касатики? Вдруг убьют до смерти.

– Не боись, баба, – щерится мужичок в ловком сюртучке, сразу видно – приказчик, и не из последних. – Убьют – так новых напечем, долгое ли дело?

Молодка смущенно опускает глаза, а приказчик торжествующе блестит золотым зубом, берет бабу под локоток и ведет за амбары. Там суетятся галки, выклевывают что-то из едва пробившейся травки скворцы, и журчит, и струится, и пахнет свежим и влажным. Оно и понятно – весна.


Под Рясницей четвертую неделю шли дожди. Как зарядили, так и не прерывались, размывая окопы в грязь, пуская по перекрытиям блиндажей глиняные и песчаные реки. Раньше или позже эти реки начинали стекать внутрь, мутным и унылым водопадом затапливая землянки, размывая чернила на картах и примешиваясь к чаю, к кофе и к офицерскому табаку. Наиболее удачливые захватили местечки потеплее в деревенских хатах, а те, кто промедлил, мерзли в поле и кляли дождь, начальство и ленивых интендантов.

– Что-то будет, – многозначительно покачивал круглой головой Леська Лось.

Дослужившись до капрала, был он пожалован именной трубкой. Трубкой с янтарным чубуком, трубкой из хорошего ясеня, да не кто-то пожаловал, а Его Высочество Кронпринц Задунайско-Елисейский, собственной персоной, с пожатием руки, поцелуем в уста и торжественным хмыком. Подусники Кронпринца и прекрасные бакенбарды, от которых трепетали сердца мелкопоместных панночек в Рясницком замке, благоухали канифолью и ладаном.