⇚ На страницу книги

Читать Великий утешитель

Шрифт
Интервал

Есть только одна трагедия – мировая. Мы не знаем ни ее начала, ни ее конца, но мы все – ее невольные участники и жертвы.

С полным правом мы можем сказать про нее, что она в нас и мы в ней.

Ведь все мы – от Эдипа и до последнего современного человека – страдаем и страдали, а раз есть страдание, то, значит, есть какой-то конфликт, и должно быть его разрешение.

Дело, конечно, не в словах. Назовем ли мы этот конфликт борьбой добра и зла, или двух начал – материи и духа, или еще как-нибудь иначе, дело от этого не изменится. Есть борьба, есть страдание, а, следовательно, должно быть и будет когда-нибудь искупление. Его мы ждем.

Его мы ищем в религии, когда приступаем к ее искупительным жертвам и таинствам, о нем гадаем в науке и в искусстве, когда созидаем и созерцаем полные ужаса и смерти наши человеческие трагедии.

Да. Трагедия есть.

Сухо, но зато, может быть, ясно говорит о ней философия. Она говорит о коренном непримиримом противоречии нашего бытия и сознания и определяет его так: человек сознает себя свободным и в то же время – всецело во власти внешней необходимости. Назовите последнюю Роком или эллинским словом Мойра[1] – и вы получите основную идею древней трагедии, т. е. все той же всемирной трагедии, но так, как она открывалась сознанию греков.

В величавых, почти до схематичности простых образах и символах выражена она Софоклом в его Эдипе.

Эдип в Колоне[2]. Он, кровосмеситель и убийца собственного отца, невольный преступник, уже беспощадным самосудом вырвал себе глаза и

претерпел такие муки в жизни,
Каких никто из смертных не терпел.

Нищий после царской пышности, всеми гонимый и презираемый дряхлый старик, он пришел наконец к священному месту, заповедной роще дев Эвменид[3], где должен совершиться последний приговор судьбы, исход его трагедии, и тут – сам не смеющий подать руки своему другу Тезею[4], чтобы «не осквернить чистого своим прикосновением» – перед хором, полным ужаса и омерзения к его преступлению и перед лицом грозных дев Эвменид, на пороге Аида[5], он вдруг встает перед нами, как светлый бог в гордых вызывающих словах:

Убил – отрекаться не буду: но разве я знал,
Что творю? Я перед богом невинен!

и далее:

Сам я чист.
За что же ты порочишь
Невинного, коль боги предрекли
В те дни, как я еще и не рождался,
Что сын убьет отца.

Вот она – вечная антитеза: свободен и несвободен, невинен и виновен, два мира, две правды, а посреди них – бездна отчаяния, ужаса и омерзения – и все в потрясающих, до наивности ясных, чтобы и дети слышали, образах!

Скажут про древнюю повесть о царе Эдипе: она – сказка, миф, в завязке ее лежит невероятный случай.

Но что же тогда не сказка и не миф? Жизнь?

Мы так любим говорить про жизнь, говорим: «она научит», «жизнь отрезвит», «жизнь поломает». Жизнь – неизменная и единственная тема нашей литературы. Но что она такое?

Не тот же ли это миф, только в новых словах, все о той же древней судьбе, – богине с повязанными глазами, которая, не разбирая кому и что – сыплет нам то цветы, то свои ужасные случаи – и не случаи; мы не хуже греков знаем, что все здесь определено – и предрешено еще

В те дни, когда мы не родились.

Сказано нам и в религии, что ни один волос не упадет с головы нашей без воли Отца.