Нас теснят, окружают вещи, предметы, мебель, беспорядок – эта мертвая фауна, которая увеличивается с годами, беспокоит при переезде, считается необходимой для жизни. Никогда прежде во время этой войны человек не был так жестоко лишен окружения вещей, среди которых он живет.
Казимеж Быка
…познание хотя и должно отображать пресловутую фатальную прямолинейность последовательности побед и поражений, однако при этом должно обращаться и ко всему, что не было охвачено этой динамикой, а было утрачено по дороге, – к тем, так сказать, отходным материалам и слепым пятнам, которые ускользнули от диалектики. <…> Теория вынуждена обращаться к неправильному, непрозрачному, неохваченному – тому, что хоть и несет в себе по определению нечто анахроничное, однако не растворяется в устаревшем, поскольку подставило подножку исторической динамике.
Теодор Адорно, «Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни»[1]
Объективизация Холокоста как текста
Холокост ассоциируется у нас с человеческой трагедией. Поэтому горы предметов, награбленных у убитых владельцев, кажутся менее важными и их историям не придается значения. Однако со временем материальные остатки – украшения, обувь, одежда, даже волосы жертв – стали доминирующей метонимией Холокоста. Помещенные в музеи или мемориальные комплексы и упорядоченные профессиональными кураторами, эти предметы теперь выступают как наиболее убедительная и осязаемая реальность Холокоста. Эти сохранившиеся предметы, если относиться с должным уважением к их подлинности, подтверждают факт геноцида. Обычные и скромные вещи наделяются уникальной репрезентативной силой: награбленные или обмененные на жизнь, они – источник многочисленных нарративов Холокоста.
В большинстве случаев биография предмета продолжается до тех пор, пока он сохраняет способность служить своему владельцу. Один из внушающих беспокойство эффектов, вызванных экспонатами в музеях Холокоста, заключается в обратном: зрители сталкиваются с безжизненными вещами, которые были в пригодном состоянии разлучены с их владельцами, и, таким образом, не только видят в этих покинутых предметах трагический конец их владельцев, но и считывают истории нарушенной близости и вынужденного расставания. Поскольку Холокост уже отделен от нас временной дистанцией, его близость менее ощущается, его материальные остатки и нематериальные следы проявляются в основном через метонимию, которая позволяет этим фрагментам говорить от имени существовавшего в прошлом целого. Напряжение между такими собранными материальными остатками и их первоначальной функциональностью подчеркивает силу метонимии: это напряжение связывает память о Холокосте с разнообразными процессами последующей эпохи, в ходе которых уцелевшие предметы рассказывали о человеческих жизнях и о том, как эти жизни закончились. Зритель подходит к материальному наследию Холокоста, чтобы распознать его метонимические конфигурации и тем самым задать вопросы о его постижимом значении.