Ашаяти заглянула в колодец, принюхалась и уныло вздохнула. Непонятно, искала она там что-то или просто не могла придумать себе занятия. В любом случае, ничего интересного в колодце она не нашла – изнутри на мир смотрела такая тьма, что не различить было ни отражения изумрудных глаз самой Ашаяти, ни ила, ни воды, ни возможных скелетов на дне, ни самого дна. Так темно бывает ночью, или, например, если колодец километров в десять глубиной. Сейчас был день, сияло холодом солнце. Колодец, вовсе не глубокий, манил удушливой чернотой. Жужжали комары.
Ашаяти снова вздохнула и, не найдя в этой неестественной темноте ничего для себя интересного, выпрямилась, зевнула и лениво потянулась – вперед, назад, вперед, назад, влево, вправо, – чтобы немного размяться. Подняла руки и изящно выгнулась колесом, достала ладонями до земли, встала на мостик и уронила подол простенькой дохи на землю. Перепуганные ооюты вокруг нее расступились в недоумении, вообразив, похоже, что таким образом она молится каким-то своим богам. Каким богам – они не знали, потому что Ашаяти, несмотря на свой рост, – не высокий, но и не низкий, – не слишком походила на ооютку. У нее были волосы до плеч, весьма неискусно связанные в строптивый хвостик, большие глаза, редкие в этих землях, и, что совсем уж небывало, – смуглая кожа, казавшаяся снежно-белым ооютам сумрачно темной. В ее грубоватых, деловито простецких движениях проскальзывала затаенная в смущении хрупкость и грация. Как будто пленительная танцовщица маскировалась под лесоруба в дешевой шубе из старого каарзыма, пестрых штанах и какие-то южных суконных сапогах. И хоть танцовщицей Ашаяти не была, в глазах ее, светившихся ярким зеленым пламенем, скакали бешеными искрами разряды едва сдерживаемых порывов метать молнии и вырывать деревья с корнем.
Когда она выпрямилась, на поясе легко звякнули два коротких меча. Золотые рукояти их с чеканными узорами и темными рубинами невольно притягивали взгляды, когда на мгновения показывались из-под дохи. Гарды обвивали серебряные двухголовые змеи, тоже с драгоценностями. Еще один камень – идеально круглый – был вставлен в навершие, и даже на лезвии были какие-то узоры с непонятными старинными символами.
– Тойон говорит, что слов у него нет, – кое-как переводил речь старейшины шаман по имени Устыыр.
Шаман, как и подобает людям его профессии, выглядел вполне эффектно: к его темной соболиной дохе крепилось сразу два бубна – один побольше, с рукояткой на обечайке и с двойной мембраной, с россыпью привязанных за мембраной бубенчиков, и второй поменьше, размером всего с ладонь, одномембранный. Богатые серебряные и медные привески болтались и на самой шубе, звенели порой на ветру, как коровьи колокольчики. На лбу Устыыра, прикрытом сейчас шапкой из черной лисицы, были три черные точки – символ того, что шаман видит все три мира одновременно. На шее у него болтались два амулета из птичьих черепов, и что-то еще блестело в его аккуратной бороде, но помещено это что-то было туда намеренно или запуталось случайно – не поймешь.
Устыыр тяжело дышал и недовольно кривился, окруженный толпой деревенских, высыпавших из домов посмотреть на шамана и его представление. Люди шептались и бросали на Устыыра тревожные взгляды, а где-то за дворами возмущались и ревели животные.