Фильке Великанову под двадцать. За унылый рост и редкий голосок в слободке его прозвали Японцем.
Филька пылен, дробен, костляв как чехоня, рыло с узелок. С малых лет в работу втянут. Сезоны с отцом малярничал. Две зимы в приходской школе голыми пятками сверкал. Выгнали за озорство. С отцом дружба врозь. Убежал Филька из дому и нанялся в столярную мастерскую Рытова. Вскоре хозяин на своих же именинах опился политурой. Филька, имея беспокойство в сердце и трещину в кармане, укатил с эшелоном сибиряков под Перемышль, Крево, Молодечно. Команда разведчиков, тах-тарарах, и с копыт Филька долой. В лазарете выпилили ему ребро и отпустили с военной службы по чистой. Ду-ду-у, пригрохал домой:
– Здорово, тятя.
Отец гнил заживо за печкой, в гнезде вонючего тряпья. Слушал-слушал Филька охи отцовские, тоска проняла. Купил мышьяку для крыс, самогонки банку:
– Пей, тятя, поправляйся.
Много ли слабому человеку надо? Дня через три схоронил Филька отца, распушил сундуки, купил гармонь. В синей суконной поддевочке нараспашку, в лакировках вышел к воротам на скамейку. Развел гармонь, колокольчиками тряхнул.
Пришла послушать бойкая солдатка Дарья, да и осталась, поворотила к Фильке свои милости обильные. Притащила узел с добром, швейную машину.
Дьяк-расстрига Ларионыч встретил Фильку на улице и говорит:
– Как я заведую подотделом вероисповедания и как помню твоего батюшку…
На другой день приоделся Филька, нацепил крест Георгиевский и – в исполком. Ларионыч своей рукой прошенье вычурил, нашептал что-то Фильке на ухо, и вдвоем шасть в исполком к на́большему:
– Вот-с, товарищ Старчаков, глубокоуважаемый председатель, познакомьтесь… Сын трудового ремесленника, увечный воин, желает послужить народу, и подчерк подходящий.
Старчаков взглянул на почерк, на Георгия, на жидкую Филькину рожицу в паутине мелкого волоса.
– Инструктором можешь быть?
– Так точно, могу.
Резолюция стрельнула по прошению с угла на угол:
«Зачислить в штат разъездных инструкторов с 5/XI.1918, испытание срок две недели».
Пути-дороженьки расейские, ни конца вам нет, ни краю… Ходить не исходить, радоваться не нарадоваться. Заворожили вы сердце мое бродяжье, юное, как огонь. Приплясывая, бежит сердце в дали радошные, омывают его воды русских рек и морей, ветры сердцу песни поют. Любы мне и светлые кольца веселых озер, и развалы ленивых степей, и задумчивая прохлада темных лесов, и поля, пылающие ржаными пожарами. Любы зимы, перекрытые лютыми морозами, любы и весны, разматывающие яростные шелка. И когда-нибудь у придорожного костра, слушая цветную русскую песню, легко встречу свой последний смертный час.
Ямская пара крыла накатанный большак. В просторах стыл извечный расейский колокольчик. Филька кутался в реквизированный, выданный на поездку, тулуп, поминутно щупал под собой брезентовый портфель, туго набитый инструкциями, и бойко расспрашивал ямщика Петухова:
– И муки достать можно? А картошка почем? Молоко топленое тоже страх люблю… Чехи – они гады, всех их передушить придется, чтоб не приключилось с нами новой чепухи.
Ямщик спал и всю дорогу тянул:
– Ууууу… Ээээээ… Ууууу… Ыыыыыы…
На ухабах тыкался ямщик носом в щиток, встряхивался и разбирал вожжи:
– Ну, вы, треклятые…
Потом закуривал самодельную трубочку и, привстав, указывал кнутовищем: