Жизнь полна дыр.
Даже в лучшие времена прожитые человеком годы никогда не образуют идеальный ковер, сотканный из сменяющихся дней, месяцев и лет, переплетенных друг с другом в безупречный узор, где все краски такие же яркие, как и в тот момент, когда нить только добавлялась к общему рисунку. Нет, с течением времени отдельные участки этого ковра изнашиваются от старости. Другие вытягиваются, теряя форму, поскольку человек, охваченный тревогой, снова и снова возвращается к ним и дергает за какие-то нити. Самое страшное, что большие части протираются настолько, что узор становится уже неразличимым. Но тем не менее память оказывается изворотливой мошенницей – раскрашивает заново потертости, латает разорванные места, штопает прорехи, нередко историями, не имеющими никакого отношения к правде, обусловленными лишь необходимостью. Эта починка нужна для создания единого целого, с чем уже можно жить.
В своем преклонном возрасте я далеко не в лучшей форме. Мой ковер изрядно подпорчен молью. Я приближаюсь к сотому году жизни. Посему, если я вас не помню, из этого не следует, что вы мне не дороги. Если я не могу вспомнить все подробности этого долгого повествования, это не делает его менее правдивым. Здесь, в закутке на чердаке, где я пишу, со мной мои заметки и рисунки, которые удерживают мое прошлое, не позволяют мне забыть, напоминают о том, кем я когда-то был.
Начиная свое повествование, я оставляю последний из многих своих дневников раскрытым на самой последней странице. Ее образ, выведенный чернилами, смотрит на меня, оценивая, бросая дерзкий вызов. Я использовал пепел, чтобы передать ее волнистые волосы, использовал растолченную небесно-голубую ракушку, смешанную с маслом, для ее сияющих глаз и свою собственную кровь для ее губ. Улыбка ее печальна, словно она разочарована во мне. Взгляд жесткий и неумолимый. Щеки пылают едва сдерживаемым гневом.
Давным-давно я нарисовал этот образ по памяти – тогда я видел ее в последний раз.
Пророчество возгласило, что ей суждено уничтожить мир.
И она его уничтожила.