Степка волочил ноги в громоздких братовых валенках и хлюпал от обид носом. Обид накопилось много, даром что только встал. Первым делом он был сердит на отца, что у того образовалось дело, и он не сам поехал в монастырь, а велел мамке послать кого из детей. На мамку он злился за то, что та из всех сыновей послать решила его. Страх как не хотелось выбираться из-под одеяла и на пустой живот тащиться по морозу. Еще он злился на самого себя, что не послушал мамку. Велела же одеться теплее – так нет, решил пофасонить[1]. Семья их перебралась в Сибирь прошедшим летом и все еще числилась в чужаках. Старших это мало задевало, никто их этим не попрекал, а знакомства – дело наживное. Степке же порой приходилось не сладко. Драться с ним перестали почти сразу – на взгляд он, может, худой и не рослый, так жилистый и верткий. Подерись с таким! Но и в свои ватаги местные мальчишки звали его редко, разве что сам напрашивался. Вот и хотелось ему быть как все. А все, не глядя на холод, надевали меховые рукавицы или варежки разве что в лес или когда шли рыбачить. Ну или совсем уж в трескучие морозы. Погоды же все последние дни стояли почти что и теплые. Но так это днем. Ночью подмораживало. Степка спросонок об этом не подумал, как и о том, что форсить в такую рань будет не перед кем. Надел штаны, сунул ноги в первые подвернувшиеся валенки, набросил тулупчик, схватил шапку и в таком виде побежал в монастырь с поручением.
Пока путь пролегал между домами да не выветрилось накопленное на печи за ночь тепло, все было ничего. Но вот в чистом поле, по которому и пройти-то надо было с треть версты или чуть больше, стало хуже. Поземка временами отрывалась от снежного покрова и со злостью бросала пригоршни колючих снежных крупинок в лицо, лезла за воротник и за пазуху, в рукава. Степка пытался греть озябшие руки в рукавах тулупчика, но выходило плохо – даренный по осени тем же монастырем тулупчик сейчас, к концу зимы, стал короток в рукавах.
«Лучше бы валенки свои надел, а тулуп Шуркин взял», – подумал Степка и отвернулся от особо злого порыва пурги. Переждав, пока ветер чуть утихомирится, он обернулся лицом к монастырю, чтобы продолжить путь, и порадовался: идти оставалось совсем немного. Заторопившись на радостях, Степка шагнул мимо утоптанной тропки и провалился в сугроб. Снегу набралось полный валенок, пришлось пригоршнями выгребать его из-за голенищ. Но до конца избавиться от набившегося в обувку снега мальчишке не довелось. Он заметил совсем недалеко от себя – шагах в десяти от тропинки, не более – что-то черное. А всмотревшись, понял, что это человек лежит. Да не просто человек, а монах. И не монах даже – монахиня. Лежала она спиной вверх, вытянувшись во весь рост и повернувшись правой щекой в сторону мальчика. Ее лицо цветом мало уж отличалось от снега, в который уткнулось при падении. Но самым страшным было не это, а кровавая рана на месте правого глаза. От такой жути Степка завопил, сорвался голосом на визг и, едва не теряя валенки, бросился к монастырю, ближе к живым людям.