Мир Леона Дюбуа – профессора русской литературы в Сорбонне – разлетался осенними листьями по сжатой ниве.
Леон растерянно смотрел на русского Медведя, на ухмыляющуюся Сьюзен, в висках стучал ритм любимых строк: “Отговорила роща золотая … Отговорила…”.
– Как это замуж? – голос предательски дрогнул. Леон взял рюмку и залпом выпил адскую жидкость, которую Медведь ласково называл “моя самогоночка на еловых шишках” –“Ну и дерьмо”.
– Да, замуж, – Сьюзен сидела напротив, взобравшись с ногами на деревянную скамью. Она обмоталась в банную простынь, как греческая гетера в шелковый хитон. Сьюзен выглядела плохо после русской “бания”: блеклая, с неровными вспышками красных пятен.” Гроздья рябины на снегу”.
“Какая же ты страшная, Сьюзен, – хотел сказать Леон, но подлая мысль обожгла, как пар в ненавистной русской “бания” : – Ты же моя! Сьюзен! Ты – моя!”
***
Они познакомились на первом году обучения в университете Сорбонны. Леон страдал: девять месяцев назад родители развелись. Продали большую квартиру, в которой Леон прожил все свое счастливое детство и юность. Мать переехала поближе к сестре – купила маленький домик в Провансе. Леону же досталась мансарда с видом на Дом Инвалидов. Отец, прихватив свою долю, польскую стриптизёршу, уехал, как он говорил “следом за солнцем”.
Леон погрузился в уныние: читал мрачные книги Достоевского и долго смотрел на темные воды Сены под мостом Руаяль.
Но молодость взяла свое. Студенческая рутина и Сьюзен помогли начать новую жизнь.
В мансарду он перевёз почти всю семейную библиотеку, и теперь книги жили повсюду – на диване, на кухонном столе, прятались под кроватью, как кошки грелись на подоконнике и наблюдали за хозяином. Восьмилетняя бульдог Жозефина выбрала жить с Леоном. Она терпела все тяготы существования без лифта. Только грустно вздыхала, сползая с дивана, когда хозяин звал на прогулку.
Жозефина умела слушать. Когда Леон читал ей вслух Бродского, поднимала голову и подвывала тягучим интонациям стихов.
Через год она умерла. Леон плакал неделю. Сьюзен была рядом. Она осталась сначала на несколько дней. Потом её вещи – баночки, скляночки, трусики, бигуди – стали появляться в ванной, задвигая в угол крем для бритья и одеколон Эрмес. Книги Сьюзен о советском андеграунде смешались с русской поэзией Леона; а воздух, и без того тесной мансарды, все чаще забирал агрессивный и странный Ленинградский рок.
Сьюзен не замечала раздражения Леона. Но он ничего и не говорил, только надувал щеки, ворчал. Он не умел ругаться и “выяснять отношения”. Он хотел, чтобы все вокруг понимали его с полуслова, или еще лучше – без слов, как Жозефина.
Сьюзен, раздражающе веселая и ироничная, предлагала снять большую квартиру, но Леон категорически отказывался покидать мансарду. Оставила ее Сьюзен: однажды собрала свои вещи, вывезла их на машине подруги.
Они даже не поговорили. Леон понимал, что по законам жанра – любовной драмы – им надо объясниться. Как угодно, может даже шумно, с криками и слезами. Но он не любил всего этого. Когда уходил отец, Леон плакал последний раз: он умолял отца остаться. Тогда его поразило почему мать неподвижно стоит у окна – словно каменный обелиск на могиле их семейной жизни.
Поэтому он ничего не сказал Сьюзен. Очень удачно начались летние каникулы и он на два месяца уехал к матери, в Прованс.