Читать Детство шекспировских героинь / The Childhood of Shakespeare’s Heroines
Дон Нигро
Детство шекспировских героинь
Пальцы мертвецов
ОФЕЛИЯ
Салли Осевая
ЗОЯ
Сколько детей было у леди Макбет?
БОННИ
Записки из обнесенной рвом усадьбы
МАРИАНА
Затерянный в глубинах моря
МИРАНДА
В пьесе Шекспира пять актов. Здесь пять пьес, объединенных в одну. Размещение рядом и переход одной в другую умножает образы, как в зеркальном лабиринте. Гамлет советовал актерам держать зеркало лицом к природе. «Весь мир – сцена», – говорит Жак. «Глобус» был маленьким миром, где Шекспир расхаживал гоголем и выходил из себя. Он был богом того мира, как Просперо на своем острове или Бог в раю. Все творцы. Все театры – один и тот же театр.
Основное направление попыток человека познать мир, в котором он живет, лежит через сложные взаимоотношения с женщинами, игравшими существенную роль в его жизни. Каждая – отдельная личность, но также, в его разуме, присутствует женское начало, которое он несет в себе, проецируя на нее. Это, конечно, несправедливо. Любовь – всего лишь безумие. Все проекции искажаются. Возлюбленная создана из неопределенности. Каждая – тайна, фрагмент пазла, осколок разбитого зеркала.
Театр – это зеркало, как лицо возлюбленной. Сцена – это магическая иллюзия, в которой сосуществуют все времена и места, которые только можно себе представить, и они ждут, когда их заставят появиться, как по волшебству. Величайший акт любви – обратить внимание. Театр – это место, где мы обращаем внимание на вселенную в миниатюре. Мы смотрим в зеркало, как сквозь тусклое стекло, чтобы увидеть себя.
Каждая из пяти частей этой пьесы – сама по себе пьеса, то есть может играться отдельно. Но все вместе они становятся единой пьесой и должны играться в указанном здесь порядке. Название каждой пьесы имеет важное значение и должно указываться в программке, как часть списка действующих лиц.
Портреты Офелии и Марианы, написанные Джоном Эвереттом Милле можно найти в книге Тимоти Хилтона/Timoty Hilton «Прерафаэлиты (Лондон, Темза и Гудзон/London, Thames and Hudson, 1970, стр. 76 и 64[1].
Салли Осевая умерла в Колумбусе в 1988 г., за неделю до того, как начались репетиции первой постановки этой пьесы.
Если пьеса ставится единым целым, промежутки между частями – составляющая постановки, актрисы, возможно, должны оставаться на сцене, становиться зрительницами в темном, пустом театре, между частями не должно быть пауз, все взаимосвязано, никаких затемнений. Движение спектакля – его неотъемлемая часть.
Пальцы мертвых мужчин
(На пустой сцене ОФЕЛИЯ – с цветами, в порванном платье, очень красивая, похожая на ту, что изображена на картине Джона Эверетта Милле).
ОФЕЛИЯ. Странно все это, совсем не то, чего я ожидала. Ладно, не знаю я, чего ожидала, но точно не этого. И все-таки появляется ощущение, в самом конце, что по-другому быть не могло и все шло именно к этому. Воспоминание. Смерть – это воспоминание. Как о о представлении. Как о завершившемся спектакле. В темном, пустом театре. Знаете, о чем я продолжаю думать? Я продолжаю думать о бедном старом Йорике, это же надо, Йорике и его невероятно тупых и вульгарных шутках. Глупость какая-то. И все-таки, когда я пытаюсь вспоминать свое детство, я просто не могу выбросить его из головы, пьяного, жалкого, старого Йорика, рассказывающего истории. Йорик, наверное, рассказывал самые худшие истории за все время существования института шутов. Одна, я помню, была о человека, заливающего яд в уши другого человека. Я помню, как смотрела на брата короля, Клавдия, видела, что он не смеялся, и гадала, а о чем он думает. Я расскажу вам одну из историй Йорика, если хотите… Они все были ужасно тупыми, но не могу сказать, что они были начисто лишены обаяния. Готовы? Я постараюсь ничего не исказить. Итак… Некий француз приезжает в Уэльс, останавливается в доме, который ошибочно принимает за деревенскую харчевню, и просит приготовить на завтрак яичницу. Но старая женщина, которая проживает в доме, говорит только на валлийском, и не знает, о чем толкует француз. А тому очень хочется есть, потому что всю ночь ехал он под дождем, потерял лошадь и заблудился, он просто жаждет яичницу, и, наконец, в отчаянии от нарастающего голода, начинает иллюстрировать свое желание старой женщине, изображая курицу. Сгибает руки, сует кисти под мышки, подпрыгивает, квохчет, приподнимает и опускает согнутые руки, словно крылья, и в результате старая женщина, которая никогда раньше французов не видела, начинает сомневаться в здравомыслии этого французского джентльмена, а тот, воспринимая ее крайнюю сдержанность за налаживание общения посредством языка жестов, квохчет еще громче, приседает, опускает руки под зад, прикидываясь, будто достает яйцо, и издает особенно громкий крик, после чего радостно протягивает воображаемое яйцо старой женщину. Этого она уже не выдерживает и убегает с громкими криками. Француз не знает, что ему делать, есть хочется безумно, вот и бросается за ней, он вообще привык добиваться своего, продолжая квохтать и махать руками, как крыльями, в надежде, что старая женщина его таки поймет. Крики старой женщины приводят к тому, что селяне отрываются от работы и, увидев, что за ней гонится безумец, набрасывают рыбацкую сеть на бедного французского джентльмена и оттаскивают его, изрыгающего ругательства и проклятья на незнакомом им языке, которые воспринимается как галиматья, в валлийский дурдом, где бедолага и пребывает по сей день. Ничего особенного история из себя не представляет, признаю. И однако не могу забыть ни саму историю, ни шутовскую манеру Йорика рассказывать ее. Я слышала ее столько раз, что она, как множество тривиальных и глупых событий детства, стала казаться чем-то более значимым, чем представлялась поначалу, особенно потому, что, взрослея, я все больше и больше начала чувствовать себя тем самым несчастным французским джентльменом, отчаянно пытаясь донести до других мои потребности, но мой родной язык был им неведом, а потому все, что я говорила или делала истолковывалось неправильно. Мое отождествление с бедным французом теперь практически полное, но только недавно мне пришла в голову мысль, что старый Йорик вновь и вновь рассказывал эту историю по одной простой причине: он тоже отождествлял себя с этим французским джентльменом и выбранная им профессия шута очень напоминала имитацию курицы тем бедолагой. Заточенный в этот нелепый костюм, он не мог выбраться из него, как женщина не могла снять пояс верности. Поэтому, сами видите, у Йорика, француза, пожелавшего съесть на завтрак яичницу, и у меня гораздо больше общего, чем кто-либо мог предположить. Все это приходит ко мне, как фрагменты истины, написанные на мало изученных языках. Вот еще одно воспоминание: мы совсем маленькие, играем в саду под яблоней, Гамлет, Лаэрт и я. Гамлет предлагает, чтобы мы изобразили Адама и Еву в раю. Игры Гамлета, даже тогда, казалось театральными постановками, причем себя он видел режиссером, богом и главным героем. Прежде всего, говорит он, Лаэрт и я должны раздеться догола. У меня есть сомнения, но в конце концов мы всегда делам то, что говорит нам Гамлет. И теперь, говорит Гамлет, Лаэрт – Адам, а Офелия – Ева. Но она – моя сестра, протестует Лаэрт. Так и Ева была сестрой Адама, говорит Гамлет. У них был один отец, так? Ох, вырывается у Лауэрта. Умом он никогда не отличался. А теперь, говорит Гамлет, я – змей, а Лаэрт должен уйти и дать имена каким-нибудь животным. Каким животным, любопытствует Лаэрт. Не могу знать, отвечает Гамлет, пока ты не дашь им имена, и это логично. Лаэрт, надувшись, уходит, чтобы найти животных и дать им имена. Нет у нас в Дании животных, говорит он, дает пинка земле и ударяет пальцы ноги. После ухода Лаэрта Гамлет поворачивается ко мне и говорит: «Привет, Ева. Я – змей». Не нравятся мне змеи, отвечаю я. Но я должен тебе нравится, говорит Гамлет. Я – очень милый змей, и я пришел, чтобы принести тебе знание. «Какое еще знание?» – подозрительно спрашиваю я, и начинаю замерзать, стоя голой в саду. Знание о том, говорит Гамлет, что есть добро, а что – зло. А потом тянет меня к себе, и целует в губы, и его язык проникает в мой рот. «Что это ты делаешь?» – спрашиваю я, отпрянув. Я – змей, говорит он. Змеиные языки так делают всегда. Только не у меня во рту, возражаю я. Расскажи мне о добре и зле. Что ж, начинает он… но прежде чем успел сказать, нас застукал мой отец, и я получила хорошую порку. Гамлет, он отделался словесной поркой от старого короля, которого эта история позабавила. И для моих юных лет это была обычная история: Гамлет навлекал неприятности на других, а сам каким-то образом избегал за это ответственности. Я всегда сожалела, что не добилась от него ответа насчет добра и зла, для меня это был важный вопрос. Моя беда заключалась в том, что, много думая об этом и тому подобном, мысли свои держала при себе, и таким образом способствовала мифу, будто я красивая, но не очень умная. На самом деле я, и есть, и всегда была, слишком интеллектуальная для собственного блага. Мое падение вызвано тем, что я могла думать и думаю более глубоко и эффективно, чем этот бедный, избалованный, не выполнявший своих обязанностей Гамлет, но была по отношению ко мне какая-то слепота, они не могли этого видеть, не хотели видеть, ибо рука об руку с моим умом шло стремление выглядеть в глазах всех хорошей, быть доброй к окружающим, радовать, насколько возможно, моего отца, поддерживать моего брата Лаэрта, который по-своему был еще глупее, что мой дорогой безмозглый отец. Моя трагедия заключалась в том, что я любила этих людей, зная, какие они глупые, и ничего не могла с этим поделать. Я изображала курицу, а они говорили на валлийском. И постепенно я начала сходить с ума. Не было это, пусть так думали многие, результатом убийства моего отца. Нет, нет, такие события просто дают нам повод продемонстрировать собственное безумие, которое давно уже внутри нас. Нет, безумие началось в моем детстве, стало результатом моих попыток разгадать тайну знания древа добра и зла. Я не могла понять, какой в этом смысл. Ибо все вокруг меня казалось жуткой мешаниной отчасти прекрасного и отчасти ужасного. Гамлет был добрым, веселым, невероятно обаятельным, но при этом жестоким, эгоистичным, холодным и полным ненависти. Королева, прекрасная, добрая, нежная заботливая, но при этом была слепой, глуповатой, тщеславной и слабой. Клавдий, честолюбивый обманщик и убийца, был куда умнее других, хорошо образованный, одаренный художник, он мог поговорить о ботанике, указать созвездия или вспомнить имя бедного моряка, которого встречал на улице двенадцатью годами раньше, и спросить его о трех детях и жене со стеклянным глазом. Во многом он был лучшим королем, чем брат, которого он убил. И Гертруду он любил всем сердцем. Он чувствовал, что Гамлет психически болен и очень опасен, и оказался прав и в первом, и во втором. Лаэрт вроде бы любил меня всей душой, но фраза Гамлета о съедении крокодила на моих похоронах, должна признать, была более чем уместна, потому что я уверена, Лаэрт больше любил саму идею, что у него есть сестра, чем конкретно меня. Я точно знаю, что его влечение ко мне было, прежде всего, сексуальным. Он жаждал обладать мною, физически обладать, с того самого дня, как Гамлет определил нас на роли Адама и Евы в райском саду. А еще отец, мой дорогой отец, который часто произносил слова великой мудрости, к сожалению, не слушая, что говорит, который давал дельные советы, перемешанные с абсолютной глупостью, и никогда не мог отличить одно от другого, чью любовь ко мне я находила искренней и берущей за душу, да только в следующий момент это совершенно забывалось в потоке сварливости. Все это беспорядочная смесь противоречий невероятно злила меня и сбивала с толку, я не могла воспринимать их единым целом, и всякий раз, переступая порог комнаты и видя там одного из них, мне приходилось уходить в себя, ждать, чтобы понять, какая личина на них сегодня, тогда как мне более всего хотелось подбежать и обнять, даже Клавдия или старого убитого короля, и сказать, как отчаянно я их любила, и как страстно ненавидела, но смысла в этом не было никакого, они бы не услышали меня, точно так же, как французский куриный язык не доходил до валлийцев. А вот Йорик, однако, Йорик, я каким-то образом чувствовала, это понимал, по крайней мере, часть этого, и меня понимал, во всяком случае, часть меня, и, возможно, много чего еще, но Йорик был всегда пьян, а потом одной темной ночью поднялся на крепостную стену и упал с нее, сломав себе шею и разбив мне сердце. Потому что я, еще ребенок, осталась одна, и не с кем мне было поговорить до конца моей жизни. Думаю, это было одно из проявлений моего безумия, в том раннем возрасте, потому что время от времени я беседовала с Йориком, уже после того, как он отправился в последний полет с южной башни. Он приходил ко мне, и я говорила с ним, хотя не могла понять, что он говорит, потому что создавалось ощущение, что говорит он из-под воды, да еще набив рот сеном. В любом случае, именно воображаемому призраку Йорика я призналась – и только ему – в том, что ношу под сердцем ребенка. В какой-то степени это была вина Йорика, потому что однажды, маленькими детьми, мы подсмотрели, как он энергично совокуплялся с молодой служанкой… Как там ее звали? Гретель?