Христос перед Пилатом, Пилат умывает руки. VI в. Мозаика южной стены базилики Сант-Аполлинаре Нуово, Равенна, Италия
Symbolon[1] – символ веры, в котором закреплены основные принципы христианского вероисповедания, содержит, помимо «Господа Иисуса Христа» и «Марии Девы», единственное имя собственное, совершенно чуждое – по крайней мере, на первый взгляд, – теологическому контексту. Речь идёт, к тому же, о язычнике – Понтии Пилате: staurothenta te yper emon epi Pontiou Pilatou («распятого за нас при Понтии Пилате»). В «Кредо»[2], которое приняли епископы в 325 году в Никее[3], это имя не упомянуто. В формулу вероисповедания его добавили лишь в 381 году после Константинопольского собора[4], судя по всему, для того, чтобы придать Страстям Христовым исторический характер, зафиксировав это событие в хронологии. Как отмечается, «христианское кредо описывает исторические процессы. Для упоминания Понтия Пилата существуют веские причины, ведь он – далеко не просто какая-то мрачная фигура, волей случая оказавшаяся в тех местах» (Schmitt, p. 253)[5].
То, что христианство – историческая религия и что «таинства», о которых оно повествует, являются также и прежде всего историческими фактами, не вызывает сомнений. Если допустить, что вочеловечение Христа – «историческое событие бесконечности, единство, которое невозможно ни присвоить, ни охватить» (там же), то суд над Иисусом становится одним из ключевых моментов истории человечества, важнейшей точкой пересечения вечности с ходом истории. В таком случае особенно важно понять, как и почему это пересечение преходящего и вечного, божественного и человеческого преобразовалось в krisis, то есть в судебное разбирательство.
Почему, собственно, Пилат? Что-нибудь вроде Tiberiou kaesaros[6] – надписи на отчеканенных при Пилате монетах, которая изначально внушает доверие, хотя бы потому, что именно этим словосочетанием Лука обозначил дату начала проповеди Иоанна (Лк. 3:1[7]) – или, например, выражения sub Tiberio[8] (как у Данте, который произносит голосом Вергилия: «Рождён sub Julio», Ад. 1, 70[9]), бесспорно, гораздо больше соответствовало бы поставленным задачам. И если святые отцы, собравшиеся в Константинополе, предпочли Тиберию Пилата, префекта – или, как называл его Тацит (Анналы. XV, 44[10]) в одном из немногих небиблейских источников, «прокуратора» Иудеи – кесарю, то возможно, что над очевидным хронографическим замыслом одержала верх значимость роли Пилата в евангельских сказаниях. Та доскональность, с которой Иоанн, а также Марк, Лука и Матфей описывают его сомнения, его путаные и переменчивые суждения, буквально передавая порой откровенно загадочные слова, убеждает нас, что евангелисты, наверное, впервые обнаруживают нечто похожее на стремление создать образ со своей неповторимой психологией и речью. Выразительность этого портрета побуждает Лафатера воскликнуть в 1781 году в письме к Гёте: «В нём я вижу всё: небо, землю и ад, добродетель, грех, мудрость, безумие, судьбу и свободу: он – символ всего на свете». Можно сказать, что Пилат – единственный настоящий «персонаж» Евангелия (Ницше описал его в «Антихристианине» следующим образом: «во всём Новом завете