В середине марта народ римский отмечал Либералии – праздник весёлый, пьяный, уличный, во славу Диониса. Великий бог Либер-Вакх-Дионис не только подарил людям виноград, вино и мёд, он ещё покровительствовал поэзии, и по давней традиции в этот день коллегия поэтов устраивала торжественное жертвоприношение, а затем пиршество и чтение стихов. Неудивительно, что на следующий день поэты просыпались поздно, а те, кому накануне не удалось блеснуть, не только с тяжёлой головой, но ещё и не в настроении. Юный Назон долго лежал с закрытыми глазами, вспоминая вчерашнее. Тутикан, как всегда, блеснул гекзаметрами, славившими богов; Ларг воспевал Антенора-троянца, – а Назон молчал. Пара строф из «Гигантомахии» не в счёт, они уже звучали на собрании коллегии; новые строфы не желали складываться. Ужели он кончился как поэт? Едва начав расцветать, осыпал все лепестки? Выдохся, обречён? Было от чего придти в дурное настроение.
– Ты собираешься нынче вставать, лежебока? – просунул в дверь коротко остриженную голову Сострат. Дядька долго не будил его нарочно, чтобы стыдно питомцу было умываться и завтракать, когда приличные люди собираются обедать.
Сладко потянувшись небольшим, ладным телом, юноша ловко вскочил на ноги:
– Воду неси! Поесть дай чего-нибудь.
Пор, лопоухий малый, ещё более заспанный, чем хозяин, ввалившись в спальню с господским сапогом в руках, полез под кровать в поисках второго; обнаружив ночную вазу и оставив заботу о нечищеных сапогах, он понёс её опоражнивать .
– Поглядите на него, люди добрые! – завёл дядька скрипучим голосом любимую песню. – Другие уж наработались, а наш всё дрыхнет. Твой батюшка всю-то жизнь до света встаёт, трудится, деньги наживает, а ведь человек не бедный; матушка затемно служанкам дневной урок даёт и сама до вечера по дому в хлопотах и заботах, а их единственный сынок, все науки пройдя, всех однолеток умом обогнав, , знай, лежит, как бревно, и в ус не дует. Ты уж и не вставай, голубчик: скоро вечер. Ох, уж этот Город! Что ни день, то праздник. Нет, пора домой, в Сульмон. Сидим тут без проку, только деньги проживаем.
Вот завёлся спозараку! Дядькино нытьё навязло в ушах. Однако Сострата можно было понять: его вскормленник Публий, единственный свет в глазу у родителей с тех пор, как умер старший брат, гордость риторской школы, превзошедший сверстников в науке и красноречии, тот, кому учителя пророчили место в сенате, – и вдруг свернул с прямого пути к успеху, бросил государственную деятельность ь, на форум не ходит, речей в суде не произносит: вместо этого благородный отпрыск зажиточного сульмонского «всадника» хороводится с разными сочинителями, – людьми большей частью безродными и низкими, бездельничает, проедает отцовские денежки вместо того, чтобы их умножать, да ещё запрещает написать о нём правду отцу.
– Пор, где же второй сапог? – заорал господин, заглушая намеренно воркотню Сострата.
– Пору недосуг, – злорадно сообщил дядька. – Пор с девчонкой развлекается, той, что тебе родителями прислана: вечор я их застукал.
Полагая, что поэтическая блажь хозяина происходит от воздержания, Сострат так и отписал в Сульмон, и любящие родители тут же прислали сыну хорошенькую служаночку, свежую, как только что выдернутая из грядки репка.