Звезд в ковше Медведицы семь.
Осип Мандельштам
Он положил трубку и почувствовал, что сейчас заплачет. Удастся ли позвонить еще раз? Если нет, то маминого голоса ему больше не услышать. Разумеется, он ничего не сказал ей, да и вряд ли бы смог, поскольку любой разговор прослушивался. Стоит заикнуться о главном – связь наверняка прервется. Поэтому беседы приходилось вести исключительно о погоде и самочувствии.
В стеклянную дверь постучали – за ней уже успела скопиться небольшая очередь. Человека четыре. Все гражданские – со смены. Сотики были под запретом (якобы создавали помехи), и комнатенка с телефоном, так называемая переговорная, оставалась здесь единственным местом, откуда простой смертный мог связаться с внешним миром.
С внешним обреченным миром.
Взялся за переносицу, изображая усталость и озабоченность, вышел. Выбравшись на свежий воздух, проморгался, ослабил галстук, потом и вовсе сорвал, сунул в карман.
Может быть, следовало плюнуть на все, в том числе на собственное будущее (какое теперь, к черту, будущее?) и заорать в трубку: прячься, мама! Под землю, в метро… Нет. Во-первых, больше одного слова не проорешь, а во-вторых, от того, что грядет, ни в каком метро не укроешься.
Он с тоской оглядел территорию части: акации защитного цвета, плакаты вдоль асфальтовых дорожек, плац. Двое солдатиков с грабельками, поглядывая искоса на расхлюстанного штатского, доводили газон до совершенства. Они тоже ничего ещё не знали. Не положено рядовым.
Или даже не так: знали, но не знали, что знают…
Воздух шуршал и потрескивал, как наэлектризованный. Стрекозы. Говорят, вылетели они в этом году неслыханно рано и дружно, да и вели себя необычно: вместо того чтобы барражировать парами, роились, собирались в армады, стелились над озерцами.
Зато ни единого комара. Всех выстригли.
Грозное апокалиптическое солнце висело над бетонной стеной, почти касаясь проволочного ограждения на ее гребне. Такое чувство, что время остановилось и вечер никогда не наступит.
Когда бы так…
Он присел на скамеечку перед урной, закурил. Слева розовато поблескивала решетчатая громада радиотелескопа, и смотреть туда не хотелось.
– Разрешите присутствовать, товарищ ученый?
Глеб поднял глаза. Перед ним, благожелательно улыбаясь, возвышался Ефим Богорад. Белая рубашка, галстук, на груди – ламинированная картонка, где каждое слово было заведомой ложью. Разве что за исключением имени и фамилии.
– Скорбим? – задумчиво осведомился он, присаживаясь рядом.
– Да нет, – помолчав, ответил Глеб. – Сижу, завидую…
– Кому?
– Вот ей. – И Глеб указал окурком на стрекозу, украшавшую собой краешек урны.
Богорад с интересом посмотрел на молодого технаря, потом на предмет зависти. Граненые глазищи насекомого отливали бирюзой.
– Вы со стороны затылка взгляните, – посоветовал Глеб.
– А где у нее, простите, затылок?
– А нету. Одни глаза. Под ними, как видите, пусто.
– Это что же вы… безмозглости завидуете?
– Да, – отрывисто сказал Глеб, гася окурок о край урны, причем в непосредственной близости от стрекозы. Та не шелохнулась. – И дорого бы отдал, чтобы стать безмозглым.
Взгляды их снова встретились. «Да знаю я, кто ты такой… – устало подумал Глеб. – А уж ты тем более знаешь, что я знаю… Тут жить-то осталось всего ничего, а мы комедию ломаем!»