⇚ На страницу книги

Читать Смерть, Пушок и Вика

Шрифт
Интервал

«Точи косу в полуночном часу», – поучал дед, мне же нравилось утро. Лезвие ещё хранило тьму, рукоять уже наливалась силой нового дня, хотя все дни держались за руки, выстроившись в бесконечность. Я точил орудие и верил, что несу добро и свет, храню гармонию, серпом поправляю траву мирскую. Дедушка говорил: «ни свет, ни тьма, вне зла и добра», но хотелось определиться, чтобы стать ближе к людям. Они ценили конкретику.

«Растворяйся со мглой, ты слуга теневой», – сетовал дед. Я работал в костюме-тройке. В моду вошли синие тона, с благозвучным названием serenity. Что если не безмятежность я приносил с собой? К чему клубящаяся чернота, тени, ползущие балахоны и капюшон, скрывающий ароматы мира, уличный шум и иллюминацию? «Мир не меняется, время стирается», – твердил дед, пока менялся мир и бежало время. Serenity подходил к моим глазам, безмятежным как моря на Луне.

Я уместил косу в кармане, ведь форма и размер – иллюзия. Шагнул с луговой росы в маленький приморский город, не потревожив струн вселенной, ведь время и пространство – единое целое. Дед учил: «Я и ты, ты и я, суть одна, цель одна. Все уйдут в нужный срок, важен каждый урок». Веками он одновременно у тысячи тысяч людей, а мне вверены братья их меньшие, потому что я «излишне сентиментален и спешу с ударом». Души животных оценить выбор костюма не могли, зато привязывались ко мне за миг, что я провожал их из Отсюда в Туда и задавали порой куда более философские вопросы, чем люди. Вот я и не возражал. Сегодня отведу на последнюю прогулку старого кота. Кошек я встречал по девять раз, и было в том какое-то торжество мимолетности над вечностью.

В привыкших к солнцу местечках зима замедляла жизнь, играла погодой, требовала достать то зонты и резиновые сапоги, то кроссовки и солнечные очки, то запылившиеся меховые ботинки. Шёл дождь со снегом, и я шёл за ними во плоти и всей прелести костюма. Мне нравилось ощущать себя, быть явным. Я опустился к пляжу, позаимствовал зонт в лавке сувениров, прошествовал по волнорезу. На краю сидели чайки, я спросил не помешаю ли, они подвинулась. Мы смотрели на море, зимой оно зеленоватое, с мраморными и опаловыми прожилками, несло волны с оттяжкой, словно из-под ледяных глыб севера и недоумевало, отчего вместо льда на берег выносило лишь пену.

Волны приняли меня за обычного созерцателя. Перекатывали гальку, дробно шептались о чем-то личном, интимном и сокрытом в глубине. О вечном и божественном обычно ленно молчал штиль, а шторм открывал вполне человечный характер моря, бился о волнорез серо-зелёными крыльями, пахнущими свободой и силой.

– Уйди с буны! – раздалось за спиной и вспугнуло безмятежность и чаек.

Птицы взлетели с резкими криками, покружили надо мной и выбрали на другой волнорез.

– В шторм на буне находиться нельзя. Читать не умеешь? – мужчина тыкал в выцветшую табличку. На ней перечеркнутый человечек бесстрашно падал головой вниз в изогнутые кривые волн. Никаких букв не значилось вовсе.

Я мог усмирить и море, и человечка щелчком пальцев навечно, но удержался. Невмешательство – главное правило. Мужчина походил на чайку, нахохленный он хрустко шмыгал длинным красным носом и долго еще стоял там, где во время шторма находиться запрещено. Слишком явный, но совершенно потерянный.