Чуковский Николай Корнеевич
Ранним утром
Заседание нашего комитета продолжалось весь день, и я отправился на аэродром, не успев даже заехать на квартиру. Жене я позвонил по телефону и сказал ей, что вернусь послезавтра. Я соврал, что пообедал в комитете, – на самом деле у меня с утра не было ни минуты, чтобы поесть. Это меня тревожило мало, – я знал, что в самолетах на дальних рейсах кормят, а рейс мне предстоял очень дальний, чуть ли не через всю страну. Я проведу в самолете ночь и завтра окажусь в большом городе на востоке. Никогда я не видел этого города, по правде сказать, и не увижу, потому что завтра прямо с самолета поеду в тамошнее представительство нашего комитета и буду заседать весь день. Следующую ночь я опять полечу – обратно, в Москву. Послезавтра доложу председателю комитета о результатах.
Уже темнело, когда огромный наш самолет взлетел. Спустя некоторое время пассажиров действительно накормили. Вокруг меня все заснули, и я с завистью смотрел на спящих, потому что мне хотелось заснуть, но не спалось. После сорока лет я стал очень плохо спать в дороге. Я закрывал глаза, но передо мной сразу вставали лица, которые я видел на заседании; мне приходили в голову убийственные реплики, которые я мог бы подать выступавшим, но не подал. Я думал о завтрашнем заседании: что я скажу, и что, вероятно, мне возразят, и как я буду отстаивать точку зрения комитета… Наконец мысли мои стали путаться, и я погрузился в тот смутный тяжелый полусон, который изнуряет больше откровенной бессонницы.
Я очнулся, потому что по колотью в ушах понял, что мы снижаемся. Бортпроводница велела застегнуть ремни. Неужто мы прилетели? Я взглянул на часы. Половина четвертого. А прилететь мы должны были в девять. Что же случилось?
Нам объявили: вынужденная посадка на промежуточном аэродроме. Лица у моих соседей были встревоженные. Я же не испытал ничего, кроме досады. Весь мой план под угрозой, – если нас здесь задержат, я прилечу поздно, день пропадет зря, придется остаться еще на сутки, и послезавтра мне не быть в Москве. За окнами серая мгла, – впрочем, уже не совсем ночная, уже прозрачная. На крутом вираже я увидел внизу излучину большой реки. Звук моторов резко изменился, мелькнули огни аэродрома, бледные в предутренних сумерках. Самолет сел и подрулил к громоздкому зданию аэропорта.
Нам предложили выйти, разрешив оставить вещи в самолете. Мы побежали выяснять, скоро ли полетим дальше. Но выяснить ничего не удалось. Нам не объяснили даже причины посадки, – то ли с самолетом что-то не так, то ли на трассе что-то неладно. Нам сказали: до восьми часов будьте свободны, а в восемь приходите сюда, и там видно будет. Многие пассажиры очень горячились, и я, кажется, больше других. Я заявил дежурному по аэропорту, что лечу не ради собственного удовольствия, а ради дела, имеющего государственное значение. Он ответил мне такой вежливой и равнодушной улыбкой, что я еле сдержался. Злой и раздраженный вышел я из его кабинета.
До восьми оставалось четыре часа. В пятнадцати километрах от аэродрома лежал большой город, но ехать туда не имело смысла. Хмурый, невыспавшийся, я вышел на аэродром, обошел кругом наш самолет и пошел вперед по траве, – через поле.