Читать Стихотворения
Слово Некрасова
Он был поэт подлинный, и потому – другой, не похожий ни на Пушкина, ни на Жуковского, ни на Лермонтова, – которым он так старательно подражал в первой книге стихов. В XX веке скажут:
«Таких песен замогильных, страшных, в русской поэзии еще не было. Это «неподражаемые, неистовые» звуки, ветровые, природные. В них особые гласные – глухие, протяжные, бесконечно длящиеся и особый ритм, раскатывающийся, гулкий, пустынный. Предельная обнаженность стихийного начала, некрасовской звериной тоски. Все сметено движением этого ритма – гражданственность, народность, «проблемы»; кругом – пустая степь без конца и без края и ветер»[1].
Константин Мочульский, критик редкой чуткости, заметит и другое: не страдания народа заставили Некрасова «завыть» свои заунывные песни, но собственная, нескончаемая душевная боль. Эту свою нестерпимую муку он выплеснул на то, что видел вокруг:
«Самое личное, самое неповторимое – ритм своего дыхания, свою некрасовскую тоску – поэт переносит на родину. На такой глубине интимное и общее – совпадают. Некрасов, стараясь передать свой напев, делается народным певцом. Его стон – стон всех. В своей душе он подслушал «родные» русские звуки. И, подлинно, он самый национальный русский поэт. Теперь он знает: то, что звучало в нем, что с таким мучительным напряжением рвалось наружу – было не его песней, а песней народной. Не он, а весь народ: «Создал песню, подобную стону»[2].
И все же – только чувствовал непомерное страдание и в стихах выразил его как всеобщее? Собственной, некрасовской тоской только лишь окрасил остальной мир? Или особо чутким слухом уловил то, что пронизало русскую жизнь, и общую беду всех почувствовал как собственную?
Неизбывная душевная тоска Некрасова, о которой вспоминают современники, о которой он не раз говорил в своих письмах, – разве она связана только с его личной судьбой? Мать вспоминал страдалицей, измученной деспотом-мужем. В самом начале творческого пути, живя в Петербурге впроголодь, не получая от отца ни копейки, он побывал «в шкуре» пролетария. Но только ли здесь исток его «сочувствия» ко всем «униженным и оскорбленным»? Вспомним его детское потрясение от стона бурлаков:
(«На Волге»)
Или – знаменитые строки, где он всматривается в жизнь молодой крестьянки:
(«Тройка»)
Или – эти сумрачные, горестные картины, в которых страшна их обыденность:
(«Гробок»)
А ведь иногда это чувство беды возникает с первых строк, когда еще и не рассказана история:
(«Несжатая полоса»)
Еще нет умирающего пахаря, еще не сказано ни слова о человеческом горе, а уже в нескольких беглых образах, в щемящем звуке фраз слышится голос беды. И сколько будет еще этих простых героев – с несбыточными надеждами, с тоской и болью! И разве нет здесь той «всеотзывчивости», о которой скажет позже Достоевский в речи о Пушкине? Только всеотзывчивости особой – именно на людскую беду, на муку, на отчаяние. Не только частая подверженность мрачным настроениям, но и сострадание рождало подобные строки, даже те, которые могут показаться навеянными не то личным воспоминанием, не то сочувствием человеку совсем уже не из крестьянского мира: