Посвящается Ирине.
Фиалка, похожая на здоровенный кустистый веник, цвела как не в себя. Лопушистая и неопрятная, она топорщилась синими цветами на длинных бобылках и совсем не походила на чахоточный горшечный пучок, которым завсегда мог похвастать подоконник любой благообразной старушонки.
– Ты что такое? А? Ты что за зверь такой? Ты куда растёшь?
Ленусик, послушав свой голос в тишине комнаты, нежно коснулась пушистых листочков, любуясь на подсвеченные солнцем лепестки, яркие, словно конфетные фантики.
Вздохнула, вспомнив, как долго отмывала замаранные руки, когда рассаживала спасённую от казённой тесноты ботаническую диковинку. Ей и раньше приходилось разговаривать с цветами, благо, никто не мог быть этому свидетелем.
Ободрав сухенькие листья, она, изящно изогнувшись, отправила горшок назад, на большое окно, полностью залитое солнцем, что казалось словно бы и неправильно, неверно, по питерским меркам.
Весенний день задувал в приоткрытое окно, и белые шторы чуть колыхались от сквозняка. Леночка засмотрелась на свои крохотные ноготочки, подумав о маникюре. Ручки её, тоненького молочного оттенка старинных северных кровей, с девичества красовались сахарными пальчиками, слегка розоватыми и словно бы сияющими изнутри. Иногда, сидя за клавесином и глядя, как никотинно-жёлтые клавиши оттеняют белизну её кожи, ей веселело: дивясь эдакой нежности, никак не могла поверить, что временами оказывалась чудо как хороша.
Телефон затренькал малозвучно, но навязчиво.
Ленусик поворотила голову, ленясь идти. На экранчике всплыло сообщение от Валеры. Вздохнув, она сделала пару шагов к столу. Голосовое пробурчало, что негаданный полюбовничек всё-таки сподобился собраться в гости, чтобы поменять фильтры под раковиной. Потыкав в экран и сдержанно поблагодарив, она приценилась к отражению, задумчиво окинув взглядом своё краснорожее тулово.
Ленусик заглядывала в глубину зеркала, силясь найти ту горделивую статику женского тела, что лупила с обложек всех журналов своей холодной мраморной эротичностью.
Увы, но соблазнительности века нынешнего в ней не нашлось: фигура устаревшей гармонии мерцала рыхлым розовым заревом из-под растянутого домашнего платья, неловко продиралась сквозь унылый панцирь вчерашних конфет, нависая на коленчатом остове какой-то балашовской жеманницы. Отражение ей не нравилось.
А чем полюбоваться и теперь есть – грация в ней сквозила истинно древнегреческая, та текучая и зыбкая красота, что донеслась до нас эхом трагедий семижды семи раз переведённых гениев. Ох, и мало же на такую прелесть сохранилось охотников.
Всё-то в ней было как-то невзрачно на первый взгляд, уж больно русская. Глаза, волосы, кожа… вся светлая, мягкая, без самой капельки южного гонору да острожных зауральных страстей, а вот бывало, что эдак повернётся, ножкой своею ступит, так и замерли все, боясь проглядеть упоённое негой хрупкое очарование, с которым она опускает очи долу.
Ленусик сызмальства росла с полным непониманием этой своей девичьей силы. Советские зеркала да бабкины попрёки мало учили её любить себя, а колготки с рейтузами под юбку так и вовсе внушили отвращение на все времена.
Ей так и не случилось перелинять из перезревшей студентки в женщину, полную неведомых страстей и тайных стихий.