⇚ На страницу книги

Читать Родинка

Шрифт
Интервал

Когда вырастаешь – вопросы счастья встают особо остро. Прям раз в неделю тебя точно кто-то да или ты сам спросит: а ты счастливый? А от чего ты счастливый? А когда именно счастливый? И тут, конечно, градом сыпятся картинки этого самого счастья, связанные с машинками, с велосипедами, с друзьями… Часто подобные воспоминания оставляют двоякий след в душе и в памяти: машинки ломаются, друзья подводят или ты их подводишь… Но есть истории, которые никогда не подводят. Всегда-всегда несут счастье, даже если оно случилось почти сорок лет тому назад…

***

Больше всего на свете я любил пятницы. Но не потому, что это конец трудовой недели… У детей летом в деревне, брошенных на попечение бабушек и дедушек, нет конца недели. Выходные начинаются тогда, когда тебя, как попаданца забрасывают на планету, где живут лишь бабушки и дедушки, и заканчиваются днем, когда с первыми дождиками и осенними желтыми листочками посвежевшие отдохнувшие родители приезжают тебя демобилизировать с планеты счастья в мир серых будней.

А пятница была особенной, потому что приносили почту. Дедушка Саша становился крутым специалистом в мировой политике и экономике, искусным рассказчиком историй про войну, и не одну, которые выпали на его век, а также магом и волшебником, чьи фантазии уходили так далеко, что угнаться за ними мог только увлеченный второклассник или не потерявший легкость души старик.

– Вот шельмы что творят! Все с ног на голову перевернут, обзовут малинкой, а ты ешь и причмокивай их навоз потом! – кряхтел дед Саша громко, что из окна обязательно раз в пятнадцать минут выглядывала бабушка Ольга, чтобы сделать замечание.

– А что ты меня критикуешь?! – вскидывался дед ровно в пятнадцать минут. – Мы их, фашистов, давили-давили! Я их один только целую тысячу повалил. Да какую там тысячу, как звезд на небе! – махнул он рукой на голубое-преголубое небо. – И Борис еще тысячу! А они, глянь, гниды, повыживали, другими именами обозвались и теперь нас жизни учат. Васька! – бросил он мне сквозь поседевшую еще чуть рыжую бровь. – А ну, клянись, что навсегда коммунистом останешься! Иначе я тебя кормить не буду!

– Дед, да хватит тебе, – вынырнула бабушка из окна в положенные пятнадцать минут. – Что ты к ребенку пристал со своим коммунизмом, может, он и не знает, что ты там лопочешь.

Дед недоверчиво, будто не веря, посмотрел на меня ухахатывающегося от этой перепалки, и сказал:

– Вась, вот ты, когда ешь, ты свой палец или глаз одинаково кормишь? Или вот сердце и коленку? Оно ведь понятно, что сердце важнее, но коленку не покормишь, далеко не уедешь? Разве не ясно? Это и есть коммунизм, сынок! Всем поровну, – серьезно, будто выступая перед партией, вещал дед.

– Кормлю… – только и смог вымолвить я, и слезы брызнули из глаз, потому что я скумекал, что дед шутит. Рыжевато-седая бровь хитро скривилась, он всегда так делал, когда шутил.

– И я кормлю всех поровну. А если ты разбогател, – и он потряс кулаком перед моей разинутой в улыбке конопатой рожицей, – так поделись с нищими. Мало тебе одному мильонов, что потеть-перепотеть не истратишь за жизнь все равно, – он обращался ко мне, но видел перед собой те «морды», так он их называл, с черно-белых полос своей пятничной газеты, – сдохнешь как волк, хоть чуть-чуть себе карму-то очисти перед судом-то божьим и человеческим… Сам потом о пощаде просить будешь…