О том, что Грегорио Пальмизано и сестрица его Катерина были набожными с младых ногтей, знал весь городок. Уж они-то ни одной службы не пропустят: ни утрени, ни вечерни, ни святой мессы, а могут и безо всякого повода заявиться в церковь, просто потому что приспичило. Аромат ладана, висящий в храме после богослужения, да запах свечного воска этим Пальмизано были милее, чем дух жарко́го для голодающего!
Всегда у скамей в первом ряду, всегда на коленях, но голову в молитве не склоняли, а держали прямо, глаза распахнуты, однако глядели не на большое распятие над главным алтарем и не на скорбящую Богоматерь у подножия распятия, нет, они не сводили глаз со священника: что делает, как двигается, как переворачивает страницы Евангелия, как благословляет, как разводит руками, когда говорит «domino vobisco»[1], а потом, в конце, «ite, missa est»[2].
Правда в том, что оба хотели стать священниками, носить стихарь, столу[3], облачение, открывать створку дарохранительницы, держать в руке серебряную чашу, причащать верующих. Оба – включая Катерину.
И когда она сообщила матери, синьоре Матильде, кем станет, когда вырастет, та решительно поправила:
– Ты хотела сказать – монашкой.
– Нет, мама, священником.
– Вот те на! Почему же священником, а не монашкой? – спросила со смехом синьора Матильда.
– Потому что священник служит мессу, а монашка – нет.
Но вместо этого им пришлось помогать отцу – тот занимался оптовой торговлей продуктами и держал три больших склада, один рядом с другим.
После смерти родителей Грегорио и Катерина сменили вывеску и вместо макарон, соленой трески и банок с консервированными помидорами принялись торговать антиквариатом. Товар добывал Грегорио, обшаривая старые церкви в соседних поселках и наведываясь во дворцы к аристократам, из богатеев ставшим голодранцами. Один из трех складов был набит распятиями – от нательных крестиков, что носят на цепочке на шее, до тех, что в натуральную величину. Было там и три-четыре пустых креста, огромных, тяжеленных – из тех, что волокут на себе кающиеся в Страстную неделю, а размалеванные римские центурионы хлещут их плетьми[4].
Когда ему стукнуло семьдесят, а ей шестьдесят восемь, они продали все три склада, а часть барахла перетащили ночью к себе домой, на последний этаж здания рядом с муниципалитетом. Квартира была просторная – шесть комнат и балкон, на который они никогда не выходили: слишком большая для брата и сестры, хранивших безбрачие, да и племянников у них не было.
Религиозный пыл от навалившегося безделья лишь окреп и вырос. Они выходили из дому, только чтобы посетить церковь: торопливо шагали рука об руку, опустив голову, не отвечая на приветствия, а по возвращении с мессы немедленно запирались и держали ставни всегда закрытыми, словно в доме вечный траур.
За покупками у них ходила одна женщина – раньше она прибиралась на складе. В дом заходить ей не дозволялось. По утрам она находила прикнопленную ко входной двери записку, в которой Катерина писала, что им нужно, а под ковриком лежали деньги.
Вернувшись, служанка оставляла пакеты под дверью, стучалась и, крикнув «Покупки!», уходила.
Телевизора у них не было, и даже в ту пору, когда они еще торговали антиквариатом, никто не видел у них в руках ни книги, ни газеты – только молитвенник: в точности как делают священники.